В случае чего помогать придется моему сыну.

Дома тихо и пусто, спокойной ненапряженной тишиной, помогающей собираться с силами, и в сердце поселяется та же пустота, неожиданно уютная; родная сестра принятого, наконец, осознанного и обоснованного решения.

Нельзя иначе, только так. Верность пути ощущается всем телом и духом; вероятно, так чувствует себя компасная стрелка или спущенная с тетивы стрела. Я готов лично подгонять несущуюся за город машину, боясь потерять решимость.

Семейные долги теперь отдают лишь добровольно; времена, когда к этому принуждала жесткая мораль и угроза общественного осуждения, давно прошли, и мне, если исход окажется милосерден, придется долго объяснять свои мотивы. Сложить семейную честь к ногам низшего, слыханное ли дело?

Но чего будут стоить наши законные права, если их корни сгниют, лишенные горькой подкормки обязанностей?

Барраярец мог сломаться еще там, в лагере. В этом случае моей семье повезло бы куда меньше, так же, как не повезло с Хисокой, внешне блестящим и благополучным, внутри полным гнили. И плевать на военные реалии. Ни одно мыслящее - а в этой способности моему новому родичу не откажешь, - существо не заслуживает подобного обращения. Изо дня в день, без перерыва и передышки противиться тому, как высший тщательно ломает тебя ради собственной прихоти, оказаться в полной зависимости от кровной родни мужчины, беззастенчиво и походя наслаждавшегося последствиями душевных переломов, и все-таки подниматься, раз за разом вспоминая о собственном достоинстве…

Не странно, что парень так сходу заподозрил меня в аналогичных склонностях. Родственная кровь дает больше сходств, чем различий, и в устремлениях в том числе. Впрочем, я и платить собираюсь не только за Хисоку.

Форберг лежит, - действительно отчетливо напоминающий анатомический препарат, обтянутый сухой кожей и прикрытый простынями, - глаза у него полуоткрыты, но проблеска мысли в них удается добиться, только встряхнув хорошенько чрезмерно горячее тело.

- Очнись, - командую. Не будет толка, если он не поймет, что происходит. Приходится тряхнуть еще раз, добившись рефлекторного, кажется, «пошел ты!».

Как же он ухитрился дойти до такого состояния? Под медицинским присмотром, получая полноценное питание и лечение - как? Или инстинкт выживания, самый сильный из всех, обратился против него, как яд против змеи?

В мутных глазах мелькает подобие настоящей мысли, и это означает цейтнот. Долго он не продержится.

- Давай, - бормочу, не убирая руки с костлявого плеча, - должна же в тебе остаться хоть гордыня? Очнись на минуту, мне больше не нужно.

Будет очень смешно, если он умрет, не дав мне совершить необходимого, или не поймет смысла моих слов. Но я не поверю в то, что он решит умереть мне назло. Кто я ему? Брат насильника? Рабовладелец? Даже в худшем случае это презрение и гадливость, ненависти Эйри в данном случае не заслужили.

- Чего тебе? - карканьем слышится в ответ. - Ты болен, с тобой невозможно говорить. И не о чем.

Почему он сразу не сказал? Что за идиотические мысли посещают голову. А кто бы из мужчин, ценящих честь хоть немного, высказал бы подобную претензию?

- Молодец, - искренне хвалю я, видя, каких усилий барраярцу требуется, чтобы держаться на поверхности ускользающего сознания. - Мой брат тебя принуждал.

Это не вопрос, и ответа я не слышу - да и не жду, признаться. Достаточно того, как резко дергаются в диаметре его зрачки; так выглядит внезапная сильная боль, кинжальный приступ.

- По твоим законам - чего он заслуживал? - стараясь не отвлекаться от конкретики и нарушая ритуал в пользу понятности и скорости, спрашиваю я. Что-то такое меняется в потрескавшейся маске лица прямо передо мною, и я понимаю, что он - понял. И понял правильно. - Я тебе отдам, что должен, - говорю, и обратной дороги нет. Да и не было. - Не сдохни.

- Сгинь, - бормочет он, судорожно облизывая губы. - Не приму. Подавись ты…

Возможно, дело в формулировке? Ничем другим я не могу объяснить беспрецедентную реакцию. Клятву долга, принесенную Старшим дома, невозможно не принять, это оскорбление, несовместимое с нормальным функционированием вселенной, я не вспомню таких случаев: бывало, клялись и смертельные враги, но любая вендетта - ничто по сравнению с последствиями его слов.

От такого просто не отказываются. Не бывало; все равно, что протянуть самого себя и весь Дом на ладони и... полететь в грязь, как летел бы сорванный лист.

Но и когда я повторяю верную, хотя очень сокращенную, формулу, ответом мне служит злобное шипение. Ты не понял, низший? Я, Старший дома Эйри, виноват перед тобой так, что не могу расплатиться ничем, кроме собственной жизни. Она твоя, ты это понимаешь, барраярец? Без остатка и отказа.

Не примет, много чести. "Я могу звать своих людей, если хочу снова к чему-то его принудить". Барраярца трясет крупной дрожью, и стакан, за которым он было потянулся, вылетает из руки, катится по полу, не в силах разбиться. Прямая аллегория. Я наклоняюсь и, поддерживая, обнимаю сухо пахнущее болезнью и охлаждающей мазью тело. Бывают такие моменты, когда слова бесполезны. На седьмом десятке лет мне приходится узнать, что в некоторые моменты бесполезно и то, что эти слова означают.

- Я, - улавливается более осязанием, чем слухом, - могу распоряжаться твоей жизнью?

Именно так. Ничем меньшим подобного рода грехи смыть невозможно, - «а жаль. Я еще не стар, и мои сыновья еще не устали быть младшими».

- Тогда вот что, - сипит он. - Я тебе приказываю. Вон!

Всего лишь? Я и за дверью не могу поверить. Что это - он отказался от предложенного или истратил полученную власть?

Если второе, - думаю в приступе злобы на себя, не заметившего латентного садиста в собственном ближайшем окружении и позволившего его склонностям развиться в катастрофу, и на Хисоку как такового - мне все равно сейчас, умер он или нет, - то наименьшей из возможных благодарностей будет помочь барраярцу восстановить ущерб.

Не из-за возможных трактовок семейного кодекса; конечно, нет. Просто ни один человек не станет наслаждаться лужей зловонной грязи посреди зала своих предков.

Грязь следует убирать.

ЧАСТЬ 2. «Гость»

ГЛАВА 10. Эрик.

Если взводить пружину слишком туго, то, отпущенная, она срывается. Но я не могу позволить себе роскоши сорваться - как не может бедолага, вцепившийся в хлипкий кустик над пропастью: круглосуточное наблюдение, постоянное, цепкое, так что даже попытка натянуть на голову одеяло и устроить под ним тихую истерику немедленно вызывает явление обеспокоенного санитара, проверяющего, чем таким опасным я занят.

Сцена с клятвами и долгами была если не бредом, то фарсом. Очередной попыткой меня сломать, ткнув в мягкое и уязвимое, которого я нарастил за последние месяцы слишком много. Сам не понимаю, как не сорвался в разговоре с ним - просто по инерции, потому что слова давно застоялись, перебродив, на кончике языка - это был мой первый разговор хоть с кем-то за последнюю... неделю? две? Формальные извинения гем-лорда прозвучали особенной издевкой в сочетании с его горящими злостью глазами и гневным приказом: смотри на меня! слушай! ешь! живи! А не хочется жить. Впрочем, ничего не хочется: ни торжествовать, что моя напрочь сорванная голодовка каким-то чудом завершилась признанием его вины, ни злобно стремиться сдохнуть ему назло.

Не понимаю. Какое отношение имеет то, что устраивал мне его брат, к праву самого Эйри на подобное обращение со мной? Каждый визит медиков - со шприцем, с приборами, с трубкой для кормления, - словно очередной допрос. Или очередное насилие. Но за свои действия гем-лорду не стыдно, о, нет, только - за брата. Не удивлюсь, если вся проблема в каком-нибудь тонком нарушении этикета, только и всего.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: