— Я не знаю, — отвечал я, — смогу ли я прийти сегодня же. Я устал от долгого путешествия. Но завтра…

Я испытывал неясную потребность остаться одному, собраться с мыслями, насладиться грустью, вдруг охватившей мою душу. Мои взоры старались узнать окружающую местность. От всего окружающего ко мне словно текли волны воспоминаний, воспринять которые мне мешало присутствие этих двух страдальцев.

— В таком случае, — сказал Оддо, — приходи завтра утром к нам завтракать. Согласен?

— Да, я приду.

— Ты не можешь себе представить, как тебя там ждут.

— Так вы не забыли меня?

— О, нет! Это ты забыл нас.

— Это ты забыл нас, — повторил Антонелло с несколько горькой улыбкой. — И это понятно: мы погребены.

Звук его голоса поразил меня сильнее, чем его слова. В его тоне, жестах, взглядах, во всех его приемах была напряженность, такая странная, что казалось, этот человек охвачен таинственной болезнью, мучится постоянной галлюцинацией, живет среди явлений, не доступных сознанию другого. Я замечал, что он делает как бы некоторое усилие выйти из окружающей его атмосферы и вступить в более тесное общение со мной. Это усилие придавало всему его существу что-то принужденное и судорожное. Мое томление и беспокойство все возрастали.

— Ты увидишь наш дом, — прибавил он с той же улыбкой.

Я спросил невольно:

— А как здоровье донны Альдоины?

Оба брата опустили головы и не ответили.

Они были похожи между собой. Да ведь они и были близнецами: оба высокие, худые, немного сгорбленные. У них были одни и те же светлые глаза, та же редкая тонкая бородка, те же бледные руки, нервные и беспокойные, как руки истеричных.

Но у Антонелло признаки слабости и неуравновешенности являлись более глубокими и неизлечимыми. Он был обречен.

Я тщетно подыскивал слова, чтобы нарушить молчание. Какое-то скорбное оцепенение охватило меня, словно на мою душу налегла вся тяжесть моего усталого тела. Дорога огибала цепь скал, шаги лошадей звонко раздавались по твердой почве и будили эхо в пустынных ущельях. На повороте в глубине долины показалась река, мелькая по ней своими бесчисленными изгибами. Заключенная, как остров, между извилинами реки, появилась беловатая груда развалин.

— Это Линтурно? — спросил я, узнавая мертвый город.

— Да, это Линтурно, — отвечал Оддо. — Ты помнишь? Однажды мы ходили туда все вместе…

— Я помню.

— Как это давно было!

— Как давно!

— Теперь нет большой разницы между Линтурно и Тридженто, — сказал Антонелло, подергивая бородку на щеке длинными пальцами своей трепещущей руки, и глаза его смотрели, казалось, не видя окружающего. — Завтра увидит.

— Ты отобьешь у него всякую охоту! — прервал Оддо с легким раздражением. — Он не придет завтра.

— Я приду, приду, — уверял я, стараясь, улыбнуться и победить все возрастающую печаль.

— Я приду, и я найду средство расшевелить вас. Мне кажется, вы несколько больны от одиночества, несколько подавлены.

Антонелло, сидевший напротив меня, положил руку мне на колено и наклонился, заглядывая мне в глаза. Его лицо приняло неизъяснимое выражение боязни и тоски, как если бы он нашел в моих словах страшный смысл и хотел спросить меня. И снова, несмотря на яркий дневной свет, это бледное лицо, приближающееся ко мне, показалось мне вышедшим из того мира, где оно живет одно; и оно пробудило в моем уме образ тех истощенных, божественных лиц, которые одни выступают из таинственных глубин церковных картин, почерневших от времени и дыма ладана. Это длилось мгновение. Он откинулся, не произнеся ни слова.

— Я привез с собой лошадей, — заговорил я, преодолевая свое волнение. — Мы будем совершать каждый день большие прогулки. Надо быть больше в движении, стряхнуть лень и тоску. Как вы проводите время?

— Считая его, — сказал Оддо.

— А ваши сестры?

— О, бедные создания! — прошептал он голосом, дрожащим от нежности. — Массимилла молится, Виоланта убивает себя духами, которые ей присылает королева. Анатолиа… Анатолиа одна поддерживает в нас жизнь. Она — наша душа, она для нас — все.

— А князь?

— Он сильно постарел, он совсем седой.

— А дон Оттавио?

— Он почти не выходит из своей комнаты. Мы почти забыли звук его голоса.

— А донна Альдоина? — едва не спросил я снова, но удержался и промолчал.

Мы ехали по волнистой дороге Саурго, веяло теплом.

— Какая здесь ранняя весна! — воскликнул я, чувствуя потребность утешить этих двух скорбящих и самого себя. — В феврале вы уже видите первые цветы. Разве это не прекрасно? Вы не умеете наслаждаться благами, какие дарит вам жизнь. Вы превращаете сад в темницу, чтобы мучить самих себя.

— Где цветы? — спросил Антонелло со своей скорбной улыбкой.

Мы все трое искали взглядами цветов на этой почве, рыжей и жесткой, как шкура льва, и, казалось, созданной питать растения бесплодные и искривленные на вид, но богатые пышными плодами.

— Вот они! — воскликнул я с быстрым движением радости, указывая на ряд миндалевых деревьев на холме, имеющем длинную и благородную форму волны.

— Они растут на твоей земле, — сказал Оддо.

Действительно, мы были неподалеку от Ребурсы.

Цепь скал со своими изрезанными, острыми вершинами сворачивала направо, омываемая извилистым Саурго, и постепенно возвышалась до вершины горы Кораче, сверкавшей на солнце, как шлем. Налево от дороги лежало поле, волнистое, как приморский берег, покрытый широкими дюнами, и переходящее дальше в последовательный ряд холмов, рыжеватых и выпуклых, как верблюд в пустыне.

— Смотри, смотри! А там еще цветы! — воскликнул я, заметив второе облако серебристых и легких цветов. — Ты видишь, Антонелло?

Он не столько смотрел на цветы, как на меня, улыбаясь боязливой улыбкой и удивляясь, быть может, детской веселости, которую внезапно возбудил во мне вид первых цветов. Но какой же более радушный прием могла оказать мне земля, так любимая моим отцом? Какое более приятное зрелище празднества могла предложить мне эта суровая страна, испещренная скалами?

— Ах! Если бы Анатолиа, Массимилла и Виоланта были здесь! — воскликнул Оддо, которому передалось мое внезапное оживление. — Ах! Если бы они были здесь.

И в его голосе слышалось сожаление.

— Их надо привести к цветам, — тихо сказал Антонелло.

— Посмотри, сколько их! — продолжал я, предаваясь этому новому удовольствию с тем большим самозабвением, что я уже предчувствовал возможность перелить хоть часть его в эти бедные замкнутые души. — Я счастлив, Оддо, что эти цветы мои.

— Их надо привести к цветам, — тихо повторил Антонелло, словно в забытье.

Мне казалось, что его лихорадочные глаза успокаиваются в созерцании этих чистых образов, а его медленные слова сливали с непорочностью цветов неясные лики трех сестер: «Массимилла молится, Виоланта убивает себя духами, Анатолиа поддерживает в нас жизнь, она — наша душа, она для нас — все».

— Стой! — приказал я кучеру, быстро вставая, охваченный внезапной мыслью, доставившей мне особенную радость. — Сойдем, пойдем в поле. Я хочу, чтобы вы отвезли домой цветущие ветви. Это будет праздником.

Оддо и Антонелло взглянули друг на друга несколько смущенные, улыбающиеся, почти оробевшие, как перед неожиданным, необычайным поступком, который одновременно пугает их и наполняет чудным ощущением. Они открыли мне свое страдание, обнаружили свое горе, говорили мне о печальной темнице, из которой они вышли и куда вернутся. И вот на открытой дороге я приглашал их признать и отпраздновать весну — весну, которую они забыли, которую они увидели словно в первый раз после долгих лет и которую они созерцали с смешанным чувством боязни и радости, как чудо.

— Сойдем!

Я больше не чувствовал усталости; напротив, я ощущал в себе обычный избыток жизни и радости, которые вызывают в душе внезапные порывы великодушия. Я отдавал себя этим двум беднякам, я согревал их моим пламенем, напаивал их моим вином. В их взглядах, почти не отрывавшихся от меня, я читал уже подчинение и доверчивость моей воле. Они оба уже принадлежали мне, и я мог беспрепятственно изливать на них мое благоволение и мою власть.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: