Может быть, в моем трудолюбивом уединении — хотя я не боялся ни болезни, ни безумия, ни смерти, ибо меня предохранял от них пламень гордости, мысли и веры, — может быть, в некоторые часы моя грусть испытывала настоящую потребность в общении с еще не встреченной братской душой или с несколькими душами, предрасположенными искренно увлекаться тем, что увлекало меня.

Признак, по которому я узнаю эту потребность была моя привычка мысленно закреплять теории идей и образов в конкретную форму, ораторскую или лирическую, как бы предполагая воображаемого слушателя. Кипучие порывы красноречия и поэзии внезапно просыпались во мне, и молчание становилось иногда тягостно для моей переполненной души.

Тогда, чтобы не пасть духом в своем одиночестве, я придумал облечь в телесную форму этого Демона, в которого я, по учению моего первого учителя, верил, как в непогрешимого руководителя, который вел меня к воплощению моего нравственного образа. Я придумал вложить в прекрасные, надменные уста, окрашенные моей собственной кровью, слова, служащие как бы напоминанием: «О, ты, будь таким, каким ты должен быть».

Среди образов моих предков один мне дороже всех других, и я чту его, как священную икону. Это самый благородный и жизненный цветок в моих побегах, ставший бессмертным, благодаря кисти божественного художника. Это портрет Алессандро Кантельмо графа ди Вольтурара, написанный да Винчи между 1493 и 1494 г. в Милане, где Алессандро стоял со своим отрядом, привлеченный неслыханным великолепием герцога Сфорца, пожелавшего создать из ломбардского города Новые Афины.

Ничто в мире не имеет для меня равной цены, и никакое сокровище никогда не было оберегаемо с такой страстной ревностью. Я не устаю благодарить судьбу, которая благоволила украсить мою жизнь этим чудным образом и даровала мне несравненное наслаждение такой драгоценной тайной. «Если ты обладаешь прекрасной вещью, помни, что каждый взгляд другого похищает некую долю твоего обладания. Разделенное — наслаждение созерцания уменьшается; отказывай в дележе. Так некто, чтобы не смешивать своих взглядов со взглядами неизвестных, не переступал порога общественного музея. Итак, если ты действительно обладаешь прекрасной вещью, запри ее за семью дверями и покрой ее семью покрывалами». И завеса действительно скрывает влекущий образ, но сон его так глубок, а пламя его так сильно, что иногда ткань колеблется под силой его дыхания.

Я дал Демону вид этого семейного гения и в уединении почувствовал, что он живет жизнью гораздо более интенсивной, чем я. Разве благодаря чудному произведению одного из величайших творцов мира, я не видел перед собой геройский дух, вышедший из одной со мной оболочки и отличающийся всеми особенностями характеров, которые я упорно стремился открыть в своем существе и которые в нем обнаруживались с почти пугающей ясностью?

И вот он передо мной — всегда тот же и вечно новый. Подобное тело не темница души, оно — ее верное подобие. Черты его почти безбородого лица твердые и определенные, словно вылитые из бронзы; смуглая бледная кожа покрывает сухие мускулы, привыкшие проявлять себя звериной дрожью в желании и гневе; прямой строгий нос, костлявый острый подбородок, губы извилистые, энергично сжатые, выражающие упорную волю; а взгляд — это сверкающее острие меча в тени густых тяжелых волос с лиловатым отливом, как гроздья винограда, палимые солнцем на лозе.

Он стоит в неподвижной позе, видимый от колен, и все-таки с первого же взгляда воображение рисует себе резкое очертание ног, гибких и сильных, как сталь арбалетов, на которых стремительно кинется вперед эта изящная фигура, завидев неприятеля. «Берегись, я здесь» — старинный девиз — прекрасно подходит к нему. Он одет в легкую броню работы искусного мастера; руки его обнажены — бледные чувствительные руки, в ясном рисунке которых есть что-то тираническое, почти смертоубийственное: левая опирается на рукоятку меча, а правая — о край покрытого темным бархатом стола, которого видна только часть. На бархате рядом с латными перчатками и легким шлемом стоит статуэтка Паллады и лежит граната, на ветке которой сохранился острый листок и яркий цветок Позади головы в амбразуре окна убегает вдаль голая равнина, окаймленная холмами, над которыми одиноко, как гордая мысль, высится вершина. А внизу на дощечке следующая надпись: «Древняя ветвь, на коей зеленые листья и пламенный цвет чудом соседствуют с плодом». Где и при каких обстоятельствах Алессандро в первый раз встретился с флорентийским художником, который достиг тогда полного расцвета? Может быть, на пиру у Людовика, среди чудес, созданных таинственным искусством мага? Или, скорее, во дворце Цецилии Галлерани, где полководцы обсуждали искусство битв, музыканты пели, архитекторы и художники рисовали, философы спорили о естественных явлениях, где поэты читали свои и чужие произведения «в присутствии этой героини», как пишет Банделло.

Там мне больше всего нравится представлять себе эту встречу в то время, когда фаворитка Маро начинала уже тайно любить Алессандро. Какое пламя смелой мысли и твердой воли должно было сверкать на лице юноши, чтобы Леонардо с этой же минуты пленился им! Может быть, Алессандро рассуждал с ним наедине «о средствах разрушить всякую крепость или другое укрепление, не построенное на скале», и сразу увлекся чудовищными тайнами этого чудного творца Мадонн, который превосходил созданиями своей фантазии самых искусных мастеров военного строительного искусства. Быть может, во время разговора Леонардо произнес одно из своих глубоких суждений об искусстве жизни, и, может быть, пытливо глядя в глаза смолкнувшего юноши, он признал в нем душу, готовую вырвать у жизни все, что она может дать; честолюбца, решившего не слепо следовать своей судьбе, а завоевать власть с помощью того искусства, которое помогает развиться и заставляет направлять все силы к одной определенной цели. А тот, кто, несколько лет спустя, должен был стать военным строителем Цезаря Борджиа, тот, кто жаждал встретить великодушного государя, щедрость которого дала бы ему безграничный простор для выполнения своих бесчисленных проектов, тот видел, быть может, в патриции с длинными локонами основателя царской династии и любил его, ибо вкладывал в него свои лучшие надежды.

Я люблю представлять себе, что именно к вечеру их первой встречи относится краткое упоминание в записках да Винчи, который тогда всецело был поглощен работой для конной статуи Франческо Сфорца: «Предпоследний день апреля 1492». Большой жеребец мессера Алессандро Кантельмо; у него прекрасная шея и очень красивая голова.

Они, несомненно, вышли вдвоем из дворца Цецилии и остановились на улице, продолжая свой разговор, и, когда Леонардо увидел жеребца, он подошел разглядеть его. Гладя на его прекрасную шею, он выразил каким-нибудь внезапным восклицанием страшные трудности, какие приносят его вечно неудовлетворенному уму подготовительные работы памятника, в которых Моро хотел прославить счастливую судьбу своего отца — завоевателя герцогства и покорителя Генуи. Его творческая рука каким-нибудь широким движением очертила в воздухе колосса и сделала его видимым для внутреннего взора юноши. День кончался. Золотистые весенние сумерки реяли над крышами веселого города. Кучка музыкантов проходила с пением, и жеребец начал ржать от нетерпения. Тогда геройская гордость наполнила душу Алессандро и сделала его похожим на призрак великого полководца. «А, помчаться к победе!» — подумал он, вскакивая на лошадь. А так как в действительности он ехал по какому-нибудь делу повседневной жизни, он вдруг воскликнул в припадке горечи: «Неужели вам кажется, мессер Леонардо, что человек может быть счастлив, живя в моем положении»? И Леонардо, которого не удивили эти неожиданные слова: «Все дело в том, чтобы орел впервые взмахнул крыльями». И может быть, глядя на этого безбородого всадника, удалявшегося со своими людьми, он подумал, что сама природа создала его королем: «Как того, кто в улье родится царицей пчел».

На следующее утро слуга привел к скульптору жеребца, которого Алессандро посылал ему в подарок со своими приветствиями.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: