И она вспомнила о своей умершей тетке Джиованне и о своем далеком детстве.
— Бедная тетя! Помнится, дом у нее был совсем такой же — дом, где в течение века мебель не трогали с места. Я вспоминаю ее отчаяние, когда мне случилось разбить один из стеклянных колпаков — знаешь, под ними хранят искусственные цветы… Помню, как она плакала… Бедная старая тетушка! Я так и вижу ее в черном кружевном чепце с белыми буклями, спускающимися по щекам…
Ипполита говорила медленно, с расстановкой, смотря на огонь, пылающий в камине, временами, улыбаясь Джорджио, она поднимала на него несколько утомленные глаза, окруженные легкой синевой. А с улицы доносился равномерный, монотонный стук каменщиков, устилающих мостовую.
— Помню, в доме был большой чердак с двумя или тремя слуховыми окошками. Там жили голуби. Туда вела маленькая крутая лесенка и вдоль нее висели, Бог знает с какого времени, меховые заячьи шкурки, высохшие, растянутые на двух крестообразно сложенных жердочках. Ежедневно я ходила кормить голубей. Заслышав мои шаги, они все слетались к дверям и, когда я входила, буквально бросались на меня. Тогда я садилась на пол и сыпала вокруг себя зерна. Голуби окружали меня, они были такие белые… Я смотрела, как они клюют. Звук флейты доносился из соседнего дома — всегда одна и та же мелодия в один и тот же час. Эта музыка казалась мне очаровательной. Я слушала, подняв голову к слуховому окну, полуоткрыв рот, как бы впитывая в себя звуки. Время от времени влетал какой-нибудь запоздавший голубь, порхал у меня над головой, оставляя в моих волосах белые перышки. А невидимая флейта все играла, играла… Эта мелодия и сейчас у меня в ушах, я могла бы ее пропеть. Страсть к музыке зародилась во мне в те дни на голубятне. — И она мысленно повторяла напев старинной альбанской флейты, она снова переживала былые сладкие мгновения с печалью супруги, находящей после многих лет на дне своей свадебной шкатулки забытую конфетку. Наступила минутная тишина. Затем раздался звонок в коридоре. — Помню, кружилась по комнате хромая горлица — одна из слабостей моей тетки. Однажды пришла поиграть со мной соседняя девочка по имени Клариче. Тетушка, простуженная, лежала в постели. Мы играли на террасе. Горлица показалась на пороге, доверчиво посмотрела на нас и расположилась в уголке на солнце.
Едва увидев ее, Клариче бросилась за ней, чтобы поймать. Убогое, жалкое созданьице пыталось скрыться, но так забавно хромало при этом, что мы принялись безудержно смеяться. Клариче, наконец, настигла птичку. От смеха мы обе словно опьянели. Горлица испуганно билась в наших руках. Клариче вырвала у нее перышко (жестокая была девочка), потом — я дрожу и теперь еще при этом воспоминании — ощипала почти всю на моих глазах, смеясь и заставляя меня смеяться. Она была совершенно как пьяная. Несчастная птичка, лишенная перьев, окровавленная, скрылась в доме, как только получила свободу. Мы бросились за ней, но в тот же момент услышали звонок и крики тетушки, перемешанные с кашлем. Клариче быстро исчезла, а я спряталась за портьеру. Горлица умерла в тот же вечер. Меня тетушка отослала в Рим, убежденная, что эта варварская жестокость — дело моих рук. Более я уже не видела тетю Джиованну. Как я плакала! Еще до сих пор меня мучит раскаяние.
Ипполита говорила медленно, с расстановкой, смотря на пылающий камин. Огонь точно притягивал и гипнотизировал ее. А с улицы доносился равномерный, монотонный стук каменщиков, устилающих мостовую.
Однажды влюбленные вернулись с озера Неми несколько утомленными. Они позавтракали на вилле Chesarini под роскошной цветущей камелией. Вдвоем, с волнением людей, созерцающих тайну тайн, любовались они Specchio di Diana холодным и непроницаемым, как лазурь ледников.
Они заказали обычный чай. Ипполита, искавшая что-то в чемодане, вдруг обернулась к Джорджио, показывая ему пакет, перевязанный лентой.
— Видишь? Это твои письма… Я никогда не расстаюсь с ними.
Видимо довольный, Джорджио воскликнул:
— Все? Неужели ты все сохранила?
— Да, все. Даже записки, даже телеграммы. Не достает лишь той записки, которую я бросила в огонь, чтоб она не попала в руки моего мужа. Но и от нее я храню обгоревшие клочки — еще можно разобрать несколько почерневших слов.
— Дай мне взглянуть, — попросил Джорджио.
Ревнивым движением она спрятала пакет. Потом, когда Джорджио, улыбаясь, хотел к ней подойти, она убежала в соседнюю комнату.
— Нет, нет, ты их не получишь. Я не дам их тебе. — Она отказывала ему частью в шутку, частью оттого, что привыкла хранить их благоговейно, словно потайное сокровище, со страхом и гордостью, и ей было неприятно показывать эти письма даже тому, кто их написал.
— Ну дай же мне взглянуть. Так любопытно перечесть свои письма за два года. Что я там писал?
— Пламенные слова.
— Умоляю тебя, дай посмотреть.
Наконец, она уступила настойчивым и нежным мольбам своего друга.
— По крайней мере подождем, пока принесут чай. Потом мы перечтем их вместе. Хочешь, я затоплю камин?
— Нет, сегодня почти жарко.
Стоял светлый день с серебристыми отблесками в недвижном воздухе. Проходя через кисею занавесок, дневная бледность принимала мягкие тона. Свежие фиалки, сорванные на вилле Chesarini, наполняли всю комнату благоуханием. В дверь постучали.
— Вот и Панкрацио, — сказала Ипполита.
Добродушный слуга Панкрацио внес свой неизменный чай и свою неизменную улыбку. Он поставил поднос, возвестил, что на обед будет «нечто особенное», и вышел быстрой припрыгивающей походкой. Несмотря на свою лысину, он казался моложавым. Он был необыкновенно услужлив и обладал смеющимися глазами — длинными, узкими и немного раскосыми, как у японского божества.
Джорджио заметил:
— Панкрацио приятнее, чем его чай.
Действительно, чай не имел никакого аромата. Но сама сервировка придавала ему странную привлекательность. Сахарница и чашки невиданной вместимости и формы, чайник, изукрашенный пасторалью. На тарелочке с тонкими ломтиками лимона была написана посредине черными буквами рифмованная загадка.
Ипполита разлила чай. Чашки дымились, словно кадильницы. Потом она развязала пакет. Показались письма, тщательно разделенные на несколько маленьких связок.
— Сколько писем! — воскликнул Джорджио.
— Ну не так уж много. Всего 294. А ведь два года, друг мой, заключают в себе 730 дней.
Улыбнувшись, оба сели рядом, и чтение началось.
Необычайное волнение охватило Джорджио перед этими реликвиями его любви. Первые письма принесли разочарование. Повышенное, возбужденное состояние души, сквозившее в этих письмах, показалось ему непонятным. Лирический пафос некоторых фраз поразил его. Бурная сила юношеской страсти внушала ему почти страх по контрасту с мирным спокойствием настоящей жизни в этой скромной гостинице.
Одно из писем говорило: «Как стремилось к тебе мое сердце сегодня ночью. Мрачная тоска давила меня даже в краткие минуты сна — и я открывал глаза, чтоб избавиться от призраков, встающих из глубины моей души… Одна мысль преследует меня, мысль невыразимо мучительная, что ты можешь уйти от меня далеко. Никогда, нет никогда еще эта возможность не возбуждала во мне такого безумного страха и боли. В эти мгновения у меня явилась „уверенность“, уверенность определенная, твердая, ясная — я не в состоянии жить без тебя. Когда я думаю, что могу потерять тебя, все кругом меркнет, свет делается мне ненавистным, вселенная кажется бездонной могилой, — я ощущаю смерть». Другое письмо, написанное после отъезда Ипполиты гласило: «Делаю неимоверные усилия, чтобы держать перо. Во мне нет более энергии, нет воли. Такое отчаянье овладело мной, что от внешней жизни у меня сохранилось одно лишь сознательное убеждение — полной ненужности жизни. Хмурый день, — удушливый, тяжелый, точно день смертоубийства… Часы тянутся с неутомимой медленностью… Моя тоска растет с каждой минутой все более ужасная, все более мучительная… Мне кажется, что в душе моей стоячие воды, мертвые, отравленные. Страдание ли это душевное или телесное, не знаю. Я чувствую оцепенение и недвижимо изнемогаю под тяжестью, которая давит, но не убивает». И другое письмо: «Наконец сегодня я получил твой ответ в 4 часа, когда уже начинал отчаиваться. Я читал и перечитывал его тысячу раз, стараясь найти между строк „недосказанное“, то, чего ты не могла выразить — тайну твоей души, нечто более жизненное и более сладкое, чем все слова, начертанные на бездушном листке бумаги… Как я жажду тебя… Ищу следа руки твоей, твоего дыхания, твоего взгляда… Напрасно».