Обернувшись, у входа со стороны галереи он увидел герцогиню Шерни под руку с французским послом. В одно мгновение он встретил ее взгляд, и в это мгновение глаза их обоих, казалось, слились, проникали, впивались друг в друга. Оба почувствовали, что он ищет ее, а она ищет его, оба почувствовали, одновременно, что среди этого шума на душу снизошло безмолвие, что как бы раскрылась некая бездна, куда, силой единственной мысли, исчез весь окружающий мир.
Она шла по расписанной Караччи галерее, где толпа была меньше, волоча длинный шлейф из белой парчи, тянувшийся за нею по полу, как тяжелая волна. Такая белая и простая, мимоходом она отвечала на множество поклонов, принимая усталый вид, улыбаясь с легким видимым усилием, морщившим углы ее рта, тогда как под бескровным лбом ее глаза казались еще больше. И не только лоб, но и все черты лица приобретали, от крайней бледности, почти духовную утонченность. Это уже не была женщина, сидевшая за столом у Аталета, или у прилавка на аукционе, или стоявшая одно мгновение на тротуаре Сикстинской улицы. Ее красота имела теперь выражение высшей идеальности, которая еще больше сияла среди остальных дам, с их разгоряченными танцами лицами, возбужденных, слишком подвижных, несколько судорожных. При взгляде на нее, некоторые мужчины становились задумчивыми. Даже в самых тупых и плоских умах она пробуждала смущение, беспокойство, неопределенный порыв. Чье сердце было свободно, тот с глубоким волнением представлял себе ее любовь, у кого была любовница, тот испытывал неясное сожаление в своем неудовлетворенном сердце, мечтая о неведомом опьянении, а кто таил в себе вскрытую другой женщиной рану ревности или измены, тот чувствовал, что мог бы исцелиться.
И она двигалась так, среди приветствий, под взглядами мужчин. В конце же галереи присоединилась к группе дам, оживленно размахивая веерами, разговаривавших под картиной Персея и окаменевшего Финея. Здесь была Ферентино, Масса Д’Альбе, маркиза Дадди-Тозинги, Дольчебуоно.
— Что так поздно? — спросила последняя.
— Долго колебалась, ехать ли, потому что чувствую себя не совсем хорошо.
— В самом деле, ты бледна.
— Думаю, что опять появится невралгия лица, как в прошлом году.
— Боже упаси!..
— Посмотри, Елена, на г-жу Буассьер, — сказала Джованелли Дадди своим странным хриплым голосом. — Разве она не похожа на одетого кардиналом верблюда, с желтым париком?
— Молодая Вэнлу теряет сегодня голову из-за твоего брата, — сказала Масса Д’Альбе княгине, при виде Софии Вэнлу, проходившей под руку с Людовико Барбаризи. — Недавно я слышала, как она, после польки, умоляла его подле меня: «Ludovic, ne faites plus da en dansant; je frissonne toute…»[7]
Дамы хором расхохотались, продолжая размахивать веерами. Из соседних зал доносились первые звуки венгерского вальса. Явились кавалеры. Андреа наконец мог предложить руку Елене и увлечь ее за собой.
— Я думал, что умру, ожидая вас! Если бы вы не пришли, Елена, я бы вас искал повсюду. При виде вас, я насилу удержался от крика. Всего второй вечер я вижу вас, но мне кажется, что я уже люблю вас, не знаю, с каких пор. Мысль о вас, единственная, беспрерывная, теперь как жизнь моей жизни…
Он произносил слова любви тихо, не глядя на нее, устремив глаза прямо перед собой. И она слушала его, все в том же положении, безучастная с виду, почти мраморная. В галерее оставалось мало народу, Вдоль стен, среди бюстов Цезарей, матовый хрусталь ламп в виде лилий, бросал ровный, не слишком сильный свет. Обилие зеленых и цветущих растений напоминало пышную оранжерею. Музыкальные волны разливались в теплом воздухе, под выгнутыми и гулкими сводами, проносясь над всей этой мифологией, как ветер над сказочным садом.
— Вы полюбите меня? — спросил юноша. — Скажите, что полюбите!
Она ответила, медленно:
— Я пришла сюда только ради вас.
— Скажите, что полюбите меня! — повторил юноша, чувствуя, что вся его кровь хлынула к сердцу, как поток радости.
Она ответила:
— Может быть.
И взглянула на него тем же взглядом, который накануне вечером показался ему божественным обещанием, тем невыразимым взглядом, который вызывал в теле ощущение любовного прикосновения руки. Затем они оба замолчали и слушали окутывавшую их музыку танцев, которая то была тиха, как шепот, то взвивалась, как нежданный вихрь.
— Хотите танцевать? — спросил Андреа, дрожа внутри при мысли, что будет держать ее в своих объятиях.
Она немного колебалась. Затем ответила:
— Нет, не хочу.
Увидев при входе на галерею герцогиню Ди Буньяно, свою тетку по матери, и княгиню Альберони, с женой французского посла, прибавила:
— Теперь будьте благоразумны, оставьте меня.
Она протянула ему руку в перчатке и пошла навстречу трем дамам, одна, ритмичным и легким шагом. Длинный белый шлейф сообщал ее фигуре и ее походке царственную грацию, потому что ширина и тяжесть парчи шли в разрез с ее тонкой талией. Провожая ее глазами, Андреа мысленно повторял ее слова: «Я пришла, только ради вас». Стало быть она была так прекрасна для него, для него одного! Внезапно, из глубины его сердца, поднялся остаток горечи, вызванной словами Анджельери. В оркестре стремительно раздалась мелодия. И он никогда не забывал ни этих нот, ни этой внезапной тревоги, ни позы этой женщины, ни блеска волочившейся ткани, ни малейшей складки, ни малейшей тени, ни малейшей подробности этого высшего мгновения.
Немного спустя, Елена покинула дворец Фарнезе, почти тайком, не простившись ни с Андреа, ни с другими. Следовательно, она оставалась на балу каких-нибудь полчаса. Возлюбленный долго и напрасно искал ее по всем залам.
На следующее утро он послал слугу во дворец Барберини и узнал, что она больна. Вечером отправился лично, надеясь быть принятым, но камеристка сообщила, что госпожа очень больна и никого не может видеть. В субботу, около пяти часов вечера, все с той же надеждой, он отправился снова.
Он вышел из дома Цуккари пешком. Был фиолетовый, тусклый, несколько сумрачный закат, как тяжелое покрывало, постепенно спускавшийся над Римом. Вокруг фонтана на площади Барберини уже горели фонари, чрезвычайно бледным пламенем, как свечи вокруг катафалка, и Тритон не выбрасывал воды, быть может вследствие починки или чистки. Вниз по улице спускались запряженные двумя или тремя лошадьми возы, и толпы возвращавшихся с построек рабочих. Некоторые из них, держась за руки и пошатываясь, распевали во все горло непристойные песни.
Он остановился, чтобы пропустить их. Две или три этих красных косых фигуры остались у него в памяти. Заметил, что у одного из возниц была перевязана рука и повязка была в крови. Как заметил и другого возчика, стоявшего на возу на коленях, — человека с посиневшим лицом, впалыми глазами, сведенным, как у отравленного, ртом. Слова песни смешивались с гортанными криками, ударами кнута, грохотом колес, звоном колокольчиков, проклятиями, руганью, грубым смехом.
Его печаль усилилась. Он находился в каком-то странном состоянии духа. Чувствительность его нервов была настолько сильна, что малейшее ощущение, вызванное внешними предметами, казалось глубокой раной. Одна неотступная мысль занимала и мучила его, между тем как все его существо было предоставлено толчкам окружающей жизни. Его чувства были напряженно деятельны, несмотря на полное затемнение ума и полное оцепенение воли, но об этой деятельности он имел смутное представление. Вихри ощущений проносились вдруг через его душу, подобно исполинским призракам в темноте, и мучили и путали его. Вечерние облака, образ темного Тритона, в кругу тусклых фонарей, это дикое движение озверелых людей и огромных лошадей, эти крики, эти песни, эта ругань углубляли его печаль, возбуждали в его сердце смутный страх, какое-то трагическое предчувствие.
Закрытая карета выехала из сада. Он увидел, как к окну наклонилась женщина, но он не узнал ее. Перед ним вставал огромный, как королевский дворец, дом, окна первого этажа сверкали голубоватым отблеском, на самом верху еще медлил слабый свет, от подъезда отъезжала еще одна закрытая карета.
7
Людовик, не делайте этого за танцами, я вся дрожу…