Приказал Стефену:
— Если кто будет спрашивать меня, скажите, что я еще не вернулся. Предупредите привратника. Скажите Джемсу, что сегодня он мне больше не нужен, но чтобы пришел вечером. Велите подать завтрак к трем, самый легкий, обед же к девяти. Больше ничего.
Почти тотчас же уснул. В два слуга разбудил его, и доложил, что до полудня заходил герцог ди Гримити, узнавший о приезде от маркизы Д’Аталета.
— И что же?
— Господин герцог приказали доложить, что вернутся до вечера.
— Дождь продолжается? Раскройте настежь ставни.
Дождь перестал. Небо прояснилось. В комнату проникла полоса бледного света, разливаясь по гобелену, по старинному гобелену, который Джусто привез, в 1508 году, из Фландрии. И взгляд Андреа медленно блуждал по стенам, любуясь гармоничными красками, благочестивыми фигурами, которые были свидетелями стольких восторгов и улыбались веселому пробуждению даже скрашивали печаль бессонных ночей раненого. Все эти знакомые и любимые предметы, казалось, приветствовали его. Он снова смотрел на них особенным умилением. И в его душе всплыл образ Донны Марии.
Он закурил папиросу и с каким-то сладострастием стал следить за табачным дымом. Необычное довольство разливалось по всем его членам, и он был в счастливом расположении духа. Он смешивал свои фантазии с клубами дыма, в этом неярком свете, где цвета и очертания принимали самую нежную расплывчатость.
Его мысли не возвращались к минувшим дням, но устремлялись в будущее. Он увидит Донну Марию, через два, через три месяца, — пожалуй, даже гораздо раньше, и тогда-то возобновит эту любовь, таившую для него столько неясных надежд и столько тайного влечения. Это будет истинная вторая любовь, со всей глубиной и сладостью, и печалью второй любви. Донна Мария Феррес казалась Идеальной Любовницей, для образованного мужчины, подругою с тылом, по выражению Шарля Бодлера, единственной Утешительницей, той, что ободряет и прощает, умея прощать. Конечно, подчеркивая в книге Шелли два скорбных стиха, она должна была повторять в сердце другие слова, а, перечитывая всю поэму, должна была плакать, как таинственная Дама, и долго думать о благоговейном лечении, о чудесном исцелении. — «Я не буду твоей никогда?» Почему никогда? Со слишком глубоким волнением страсти, в тот день, в лесу Викомиле, она ответила: «Я вас люблю, люблю, люблю!»
Он еще слышал ее голос, незабвенный голос. И в его мысли вплелась Елена Мути, приблизилась к другой, слилась с другой, вызванной этим голосом, и, мало-помалу, направила его мысли на чувственные образы. Постель, где он отдыхал, и все окружающие предметы, свидетели и соучастники прежнего опьянения, мало-помалу начинали подсказывать ему чувственные образы. Из любопытства, он начал в своем воображении раздевать сиенку, окружать ее своим желанием, придавать ей положение покорного тела, видеть ее в своих объятиях, обладать ею. Материальное обладание этой столь непорочной и столь чистой женщиной показалось ему самым возвышенным, самым новым, самым редким наслаждением, какого он мог бы добиться, и эта комната показалась ему самым достойным для этого наслаждения местом, потому что придала бы особенную остроту чувству осквернения и святотатства, которым, по его замыслу, должен был сопровождаться тайный акт.
Комната была овеяна святостью, как часовня. Здесь были собраны почти все бывшие у него церковные материи и почти все гобелены религиозного содержания. Постель стояла на возвышении под венецианским балдахином из полосатого бархата XVI века, с фоном из вызолоченного серебра и золотыми рельефными украшениями линялого красного цвета, он, должно быть, был в старину ризой, так как в рисунке были латинские надписи и плоды Жертвоприношения: виноград и колосья. В головах постели был маленький, тончайшей работы, фламандский гобелен, шитый золотом, изображавший Благовещение. Другие гобелены, украшенные гербами рода Сперелли, закрывали стены, на них были вышиты события из жизни Девы Марии и деяния мучеников, апостолов и пророков. Воздух, с изображением Притчи о мудрых и глупых девах и два куска ризы закрывали камин. Церковная мебель, из резного дерева, XV века, довершала благочестивые украшения, вместе с майоликой Луки делла Роббиа и стульями с обтянутыми церковной материей спинками и сиденьями, где была изображена история Сотворения мира. И всюду, с изысканным вкусом, для украшения и удобства, были разложены другие церковные материи: покрывала для чаши, покрывала для крещения, крышки от чаш, ризы, нарукавницы, епитрахили, стихари. На каменной доске, как на алтаре, сиял триптих Ганса Мемлинга «Поклонение волхвов», разовая в комнате лучезарность великого произведения искусства.
В некоторых вышитых надписях, среди слов Ангельского Приветствия, мелькало имя Марии, и во многих местах попадалось большое М, в одном но было даже вышито жемчугом и гранатами. «Разве входя в эту комнату, — думал утонченный обойщик, — она не подумает, что входит в обитель своей Славы?» И долго, с наслаждением, мысленно представлял греховный образ среди священных изображений, и еще лишний раз эстетическое чувство и утонченная чувствительность затмили в нем прямое и человеческое чувство любви.
Стефан постучался в дверь и сказал:
— Смею доложить господину графу, что уже три.
Андреа встал, и прошел в восьмиугольную комнату одеваться. Солнце проникало сквозь кружевные занавески, рассыпалось искрами по мавританским обшивкам, по бесчисленным серебряным вещам, по барельефам древнего саркофага. Все эти разнообразные блестки наполняли воздух зыбкой веселостью. Он чувствовал себя радостным, совершенно здоровым, полным жизни. То, что он был у себя дома, наполняло его невыразимой отрадой. Внезапно просыпалось все, что было в нем наиболее безрассудного, наиболее суетного, наиболее светского. Казалось, что окружающие предметы обладали способностью пробудить в нем прежнего человека. Вновь проснулось духовное любопытство, гибкость и живость ума. И у него уже начинала появляться потребность задушевно беседовать, повидать друзей, повидать подруг, наслаждаться. Почувствовал большой аппетит, и приказал слуге подавать завтрак.
Он редко обедал дома, но для чрезвычайных случаев, для какого-нибудь любовного завтрака или для галантного ужина, у него была комната с неаполитанскими обоями XVIII века, заказанные в 1766 г. Карлом Сперелли царскому ткачу, римлянину Пьетро Дуранти, по рисункам Джироламо Стораче. Семь настенных панно, с некоторой величавой пышностью в стиле Рубенса, представляли эпизоды вакхической любви, на занавесках же, на дверных и оконных карнизах были плоды и цветы. Бледная и порыжелая позолота, жемчужный цвет тел, киноварь и темная лазурь составляли нежную гармонию.
— Когда придет герцог Гримити, — сказал он слуге, — просите.
Опустившееся к горе Марио[17] солнце бросало лучи даже сюда. Доносился грохот карет на площади Троицы. Казалось, что, после дождя, над Римом разлилась вся лучистая белизна римского октября.
— Раскройте ставни, — сказал он слуге.
И грохот стал громче, пахнуло теплым воздухом, занавески еле-еле колебались.
«Божественный Рим!» — подумал он. И непреодолимое любопытство влекло его к окну.
Рим был окрашен в очень светлый цвет аспида, с несколько неопределенными, как на выцветшей картине, линиями, под влажным и свежим небом Клода Лорэна, усеянным прозрачными тучами в чрезвычайно подвижных сочетаниях, придававшими небу неописуемую нежность, как цветы сообщают зелени новую прелесть. Вдалеке, на возвышенностях, аспид переходил в аметист. Длинные и тонкие полосы тумана пронизывали кипарисы Горы Марио, как текучие пряди волос в бронзовом гребне. Вблизи пинии Пинчио вздымали золотистые шатры. Обелиск Пия VI, на площади, казался агатовым стеблем. При этом богатом осеннем свете все предметы принимали более торжественный вид.
— Божественный Рим!
Он не мог насытиться зрелищем. Смотрел на вереницу проходивших мимо церкви красных семинаристов, потом на черную карету прелата, запряженную парой вороных с распущенными хвостами, потом на другие кареты, открытые, с дамами и детьми. Узнал княгиню Ди Ферентино с Барбареллой Вити, потом графиню Ди Луколи, правившую парой пони, в сопровождении своего датского дога. Его души коснулось дыхание давнишней жизни, смутило его и вызвало в нем волнение неопределенных желаний.
17
Monte Mario — холм к северу от Рима, за Тибром, продолжение Ватиканского холма.