Андреа поднялся, медленно-медленно, останавливаясь через каждые две-три ступени, точно он нес огромную ношу. Вернулся к себе, оставался в своей комнате, до двух и трех четвертей. В два и три четверти вышел. Пошел по Сикстинской улице, и дальше по улице Четырех Фонтанов, оставил позади себя дворец Барберини, остановился, несколько в стороне, перед ящиками торговца старыми книгами, ожидая трех часов. Продавец, морщинистый и волосатый, как дряхлая черепаха, человечек, предлагал ему книги. Один за другим доставал свои лучшие тома, и клал перед ним, говоря носовым, невыносимо однообразным, голосом. Оставалось всего несколько минут до трех. Андреа рассматривал книги, не теряя из виду решетки дворца, и из-за шума в собственных висках смутно слышал голос книгопродавца.
Из дворцовых ворот вышла женщина, спустилась по тротуару к площади, села на извозчика и уехала по улице Тритона.
За ней спустился и Андреа, снова свернул в Сикстинскую, вернулся домой. Ждал прихода Марии. Бросившись на постель, лежал до того неподвижно, что, казалось, больше не страдал.
В пять пришла Мария.
Задыхаясь, сказала:
— Знаешь? Я могу остаться у тебя весь вечер, всю ночь, до завтрашнего утра.
Сказала:
— Это будет первая и последняя ночь любви! Во вторник уезжаю.
Она рыдала, сильно дрожа, крепко прижимаясь к его телу:
— Устрой, чтобы мне не видеть завтрашнего дня! Дай мне умереть!
Всматриваясь в его искаженное лицо, она спросила:
— Ты страдаешь? Неужели и ты… думаешь, что мы больше не увидимся? Ему было невыразимо трудно говорить с ней, отвечать. Язык у него онемел, он не находил слов. Чувствовал инстинктивную потребность спрятать лицо, уклониться от взгляда, избежать вопросов. Не знал, чем утешить ее, не знал, чем обмануть ее. Ответил, задыхающимся, неузнаваемым голосом:
— Молчи.
Поник у ее ног, долго, молча, держал голову на ее коленях. Она положила руки ему на виски, чувствуя неровный и бурный пульс, чувствуя, что он страдал. И сама она больше не страдала своей собственной болью, но страдала теперь его болью, только его болью.
Он встал, взял ее за руки, увлек в другую комнату.
Она повиновалась.
В постели, растерянная, испуганная, этим сумрачным жаром безумного, кричала:
— Да что с тобой? Что с тобой?
Она хотела взглянуть ему в глаза, узнать это безумие, но он, страстно, прятал лицо, на груди, на шее, в волосах, в подушки.
Вдруг она вырвалась из его объятий, со страшным выражением ужаса бледнее подушки, с более искаженным лицом, чем если бы она только что вырвалась из объятий Смерти.
Это имя! Это имя! Она слышала это имя!
Великое безмолвие опустошило ее душу. В ней разверзлась одна из тех бездн, в которых, казалось бы, исчезает весь мир, от толчка единственной мысли. Она больше не слышала ничего, она больше ничего не слышала. Андреа кричал, умолял, в тщетном отчаяньи.
Она не слышала. Какой-то инстинкт руководил ее движениями. Разыскала платье, оделась.
Обезумев, Андреа рыдал на постели. Заметил, что она уходила из комнаты.
— Мария! Мария!
Прислушался.
— Мария!
До него донесся стук захлопнувшейся двери.
Утром 20-го июня, в понедельник, в десять часов, началась распродажа ковров и мебели, принадлежавших Его Высокопревосходительству, полномочному министру Гватемалы.
Было жаркое утро. Лето уже пылало над Римом. По Национальной улице, вверх и вниз, беспрерывно бегала конка, влекомая лошадьми со странными белыми чепчиками от солнца на головах. Длинные вереницы нагруженных возов загораживали рельсы. В резком свете, среди покрытых, как проказой, разноцветными объявлениями стен, звон рожков смешивался с хлопаньем бичей и криками возчиков.
Прежде чем решиться переступить порог этого дома, Андреа долго, без цели, бродил по тротуарам, чувствуя ужасающую усталость, такую пустую и полную отчаяния усталость, которая казалась почти физической потребностью умереть.
Увидев носильщика, вышедшего из двери на улицу, с мягкой мебелью на спине, решился. Вошел, быстро поднялся по лестнице, с площадки, расслышал голос продавца.
— Кто больше?
Аукционный прилавок был в самой большой комнате, в комнате Будды. Кругом толпились покупатели. Были, большей частью, торговцы, продавцы одержанной мебели, старьевщики: простонародье. Так как в виду летнего времени любителей не было, то сбегались старьевщики, уверенные, что приобретут драгоценные вещи за дешевую цену. В теплом воздухе распространялся дурной запах от этих нечистых людей.
— Кто больше?
Андреа задыхался. Бродил по комнатам, где оставались только обои на стенах, занавески да портьеры, так как почти вся утварь была собрана в аукционной комнате. Хотя под ногами был густой ковер, он отчетливо слышал звук своих шагов, точно своды были наполнены эхом.
Разыскал полукруглую комнату. Стены были темно-красного цвета, на котором сверкали редкие крапинки золота, и производили впечатление храма и гробницы, вызывали образ печального и мистического убежища, для молитв и смерти. Как диссонанс, в окна врывался резкий свет, были видны деревья виллы Альдобрандини.
Он вернулся в зал распродажи. Снова почувствовал вонь. Обернувшись, в одном из углов, увидел княгиню Ферентино с Барбареллой Вити. Поклонился им, подошел.
— Ну, Уджента, что вы купили?
— Ничего.
— Ничего? А я-то вот думала, что вы купили все.
— Почему же?
— Это моя… романтическая идея.
Княгиня стала смеяться. Барбарелла последовала ее примеру.
— Мы уходим. Невозможно оставаться здесь, с этим запахом. Прощайте, Уджента. Утешьтесь.
Андреа подошел к столу. Оценщик узнал его.
— Угодно что-нибудь господину графу?
Он ответил:
— Посмотрим.
Продажа подвигалась быстро. Он всматривался в окружавшие его лица старьевщиков, чувствовал прикосновение этих локтей, этих ног, чувствовал на себе это дыхание. У него сдавило глотку от тошноты.
— Раз! Два! Три!
Стук молотка раздавался в сердце у него, отдавался мучительным толчком в висках.
Он купил Будду, несколько шкафов, кое-какую майолику, кое-какие материи. В какое-то мгновение ему почудился звук женских голосов и смеха, и шорох женского платья у входа. Обернулся. Увидел Галеаццо Сечинаро с маркизой Маунт-Эджкемб и за ними графиню Луколи, Джино Бомминако, Джованеллу Дадди. Эти господа и дамы разговаривали и громко смеялись.
Он старался спрятаться, стать меньше, в осаждавшей прилавок толпе. Дрожал при мысли, что его заметили. Голоса, хохот, доносились до него над потными лбами толпы, в удушливой жаре. К счастью, через несколько минут, веселые посетители удалились.
Он проложил себе дорогу среди столпившихся тел, преодолевая отвращение, делая огромное усилие, чтобы не упасть в обморок. Во рту у него было ощущение как бы невыразимо горького и тошнотворного привкуса, поднимавшегося вверх от разложения его сердца. Ему казалось, что, соприкоснувшись со всеми этими неизвестными, он уходил как бы зараженный темными и неизлечимыми болезнями. Физическая пытка и нравственное терзание сливались.
Когда он очутился на улице, в резком свете, у него несколько закружилась голова. Неуверенным шагом пошел искать карету. Нашел на Квиринальской площади: велел ехать ко дворцу Цуккари.
Но, к вечеру, им овладело непреодолимое желание еще раз взглянуть на эти пустынные комнаты. Снова поднялся по этим лестницам, вошел под предлогом справиться, отнесли ли носильщики мебель во дворец.
Какой-то человек ответил:
— Несут как раз теперь. Вы должны были встретиться с ними, господин граф.
В комнатах не оставалось почти ничего. В лишенные занавесок окна проникало красноватое сияние заката, как проникал и весь грохот прилегающей улицы. Несколько человек снимали последние ковры со стен, обнажая бумажные обои с пошлыми цветами, в которых, то здесь, то там, виднелись дыры и трещины. Несколько других снимали и скатывали ковры, поднимая густую, сверкавшую в лучах пыль. Один из них напевал бесстыдную песенку. И смешанная с дымом трубок пыль поднималась до потолка.