Эта особенность заставила меня избегать глаз моей любимой подруги — Хейзл. Это случилось внезапно, и сама Хейзл, и ее мать, миссис Флоренс, должно быть, были шокированы и озадачены этой моей новой странностью. Только ни одна из них не позволила себе высказать какие-либо замечания.

Однажды в переполненном трамвае после напряженного молчания с моей стороны Хейзл сказала мне: «Том, ты же знаешь, я никогда не скажу ничего, что бы обидело тебя».

Это было правдой: Хейзл никогда, никогда не произнесла ни одного обидного слова за одиннадцать лет нашей тесной дружбы, которая — с моей стороны — созрела в полную эмоциональную зависимость, более известную под названием любовь. Миссис Флоренс любила меня, как сына, мне кажется, и всегда разговаривала со мной, как со взрослым, о своей собственной одинокой и трудной жизни с родителями-тиранами в их большом доме на фешенебельной улице — сразу за углом от многоквартирных домов и пожарных лестниц.

Где-то в возрасте, который называют пубертатным, я впервые осознал, что испытываю сексуальное влечение к Хейзл. Произошло это в кинотеатре «Уэст-Энд-лирик» на бульваре Делмар. Я сидел с ней рядом, и когда началось кино, внезапно осознал, что у нее голые плечи, мне захотелось коснуться их, и я почувствовал возбуждение.

В другой раз мы летней ночью ехали на машине вдоль «аллеи влюбленных» в Форест-парке с миссис Флоренс и одной ее не самой скромной подругой, когда свет фар зеленого «Паккарда» Хейзл выхватил из темноты молодую парочку, слившуюся в очень долгом и страстном поцелуе, и подруга расхохоталась и сказала: «Спорю, что он засунул ей в глотку не меньше метра своего языка!»

Эта леди накануне лета частенько развлекались, катаясь на машине по парку вдоль «аллеи влюбленных» и останавливаясь на вершине Холма Искусств, где молодые парочки любили обмениваться более чем крепкими объятиями.

Нам было весело, мне — оттого, что я был этим шокирован.

Как-то вечером я пригласил Хейзл покататься на речном пароходике — на ней было бледно-зеленое шифоновое вечернее платье без рукавов, мы поднялись на темную верхнюю палубу, я положил свою руку на эти соблазнительные плечи — и «кончил» в свои белые фланелевые брюки.

Как мне было стыдно! Никто из нас «не заметил» этого мокрого пятна на моих брюках, но Хейзл сказала: «Давай останемся и погуляем здесь, танцы нам сейчас совсем ни к чему…»

Ночные прогулки на пароходах были популярным развлечением в тридцатые годы в Сент-Луисе, и однажды у меня было свидание с юной леди из весьма знаменитой семьи Шото, семьи, ведущей свою родословную еще с тех времен, когда Сент-Луис был французской территорией в Штатах. По-моему, с нами была еще Роза.

Я был совершенно очарован красотой мисс Шото, и на следующий уик-энд — я тогда работал в обувной компании — пригласил ее еще раз и получил вот такой отказ: «Спасибо тебе, Том, только у меня очень тяжелый случай аллергии на розы».

Наверное, она имела в виду вовсе не мою сестру, а настоящие розы, но больше я ей свиданий не назначал. Она уже считалась вышедшей в свет, и я рассчитал, что по своему социальному положению не могу назначать свиданий такой девушке в ее первый светский сезон.

Что-то мне никак не удается следовать хронологии.

Снова ловлю себя на том, что перепрыгиваю к тем временам, когда мне было шестнадцать и дедушка повез меня в Европу, где произошел один удивительный эпизод.

Дедушка взял на себя все расходы по моему путешествию. Но отец дал мне сто долларов на карманные расходы. (Их вытащил у меня карманник в Париже — на Эйфелевой башне.)

Вся дедушкина группа отплыла на «Гомерике», который некогда был флагманом пассажирского флота кайзера Вильгельма. Отплывали мы ночью, это было гала-отплытие, с духовым оркестром, и даже не с одним, с цветными бумажными гирляндами между кораблем и берегом. По-моему, там еще была масса воздушных шариков и, конечно, криков, смеха и выпивки. Все, как у Скотта и Зельды Фицджеральд.

Особенно мне запомнилась Пинки Сайкс с ее крашенными рыжими стрижеными волосами, туфлями на высоченных каблуках и ее невероятное оживление. Она стояла на палубе рядом со мной и дедом, когда корабль прогудел «all ashore». Пинки, свободный цветок Юга, разменяла, по-моему, уже пятый десяток. Естественно, что она осталась свободной, потому что в юные года она была, наверное, сногсшибательным созданием. Она и сейчас была сногсшибательной — хотя скорее гротескной — в своем макияже, доблестно преуменьшающая свой настоящий возраст за счет высоченных каблуков, коротеньких юбочек и девчачьих платьиц.

Я обожал мисс Пинки. Даже моя болезненная застенчивость не мешала мне не бояться ее.

В первый день в море я впервые попробовал алкоголь. Это был зеленый мятный ликер, предложенный мне в баре на палубе.

Через полчаса я почувствовал ужасный приступ морской болезни и находился в этом состоянии целых пять дней путешествия — в каюте без иллюминатора и почти без всякой вентиляции — наша группа плыла не первым классом.

Среди пассажиров была учительница танцев, и самым счастливым временем моего первого пересечения Атлантики тем летом 1928 года, насколько мне помнится, было время, когда я с ней танцевал — особенно вальсы. Я в те дни был превосходным танцором, и мы «все плыли по полу: и плыли, и плыли», как это описала бы Зельда.

Учительница танцев была юной леди лет двадцати семи, и она получала большое удовольствие, открыто флиртуя с неким Кэптеном Де Во из нашей группы. Помню один таинственный ночной разговор. То есть, таинственным он был для меня, таинственным и тревожащим, и я помню его с необыкновенной ясностью.

Кэптену Де Во не нравилось, что я так много времени провожу с учительницей танцев. Однажды вечером мы все трое сидели за небольшим столиком в баре, дело было где-то ближе к концу путешествия, Кэптен посмотрел на меня и спросил у учительницы танцев: «Ты знаешь, что его ждет впереди?»

Она ответила: «В семнадцать ни в чем нельзя быть уверенным».

Вам, конечно, понятно, о чем они говорили, но в то время я был озадачен — по крайней мере, мне так казалось.

Мы приближаемся к началу самого ужасного, чуть не доведшего меня до сумасшествия, кризиса, случившегося со мной в те молодые годы. Боюсь, что охватить его полностью будет трудно.

Он начался, когда я один шел по бульвару в Париже. Я попытаюсь описать его, потому что он сыграл большую роль в моем психологическом состоянии. Внезапно мне стало ясно, что процесс мышления является ужасно сложной тайной человеческой жизни.

Я почувствовал, что иду все быстрее и быстрее, пытаясь опередить эту идею. Она уже превратилась в фобию. Я шел все быстрее, уже начал потеть, сердце тоже ускорялось и ускорялось, и к тому времени, когда я подошел к отелю «Рошамбо», где жила наша группа, я превратился в дрожащую, насквозь пропотевшую развалину.

Целый месяц нашего путешествия был наполнен для меня этой фобией процесса мышления, фобия росла и росла, и я был уже на волоске от полного сумасшествия.

Мы отправились на прекрасную экскурсию вниз по извилистому Рейну, от городка где-то в Северной Пруссии до Кельна.

По обеим сторонам нашего речного кораблика с открытыми палубами проплывали лесистые холмы, на многих из которых стояли средневековые замки с башнями.

Я замечал все это, хотя буквально сходил с ума.

Главной туристской достопримечательностью Кельна был древний собор — самый красивый собор из всех виденных в моей жизни. Он, конечно, был готическим и очень изящным и лиричным для прусского собора.

Моя фобия процесса мышления достигла своего пика.

Мы вошли в собор, затопленный прекрасным цветным светом, льющимся через большие витражные окна.

Задыхаясь от ужаса, я преклонил колени для молитвы.

Я стоял на коленях и молился, когда вся группа уже ушла.

А потом случилось нечто таинственное.

Позвольте мне сказать, что я не предрасположен верить в чудеса или в приметы. Но то, что случилось, было чудом, причем религиозной природы, и уверяю вас, я не претендую на святость, рассказывая вам о нем. Мне показалось, что невесомая рука коснулась моей головы, и в то же мгновение фобия отлетела легко, как снежинка, хотя давила она на мою голову с огромной тяжестью чугунной плиты.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: