Близко до войны. Вот-вот откроется ее загадочное лицо!
Таскали на учениях катушки с кабелем — ждали этот день.
Маршировали строем, распевали: «Эх! Эх! Шел герой…» — ждали его.
Ехали в теплушках — ждали.
Вот он, день, — синее небо, горячее солнце, зовущая вперед команда: «Марш! Марш!» А впереди — поставленная на кон жизнь миллионов людей. А позади — бескрайняя страна, не захваченная врагом, не спаленная пожарами, не искромсанная снарядами. Где-то там, за спиной, и деревня Матёра — баньки на берегу Уждалицы, дощатые мостики, скрипучие колодезные журавли. Деревня Матёра — родной рай, далекий отсюда, словно Австралия. «Марш! Марш!» Увидит ли он деревню Матёру? Пробежит ли еще хоть раз знакомой дорогой — ельником, березнячком, осинничком?..
День только разгорается, он не вошел в силу — весь впереди. Чья мать отметит его в календаре черным числом?
Шагают рядом с Федором товарищи. Против воли каждый думает о том, что их ждет. Но эти мысли не убивают жизнь. Все идет как обычно.
Заряжающий Матвей Косопалый, маленький, колченогий, въедается в разведчика Тихона Бучнева, держа наготове кусок газеты для цигарки:
— Твой табачок, моя бумажка — споемся?.. Ась?.. Не слышу ответа…
Тихон Бучнев солидно шагает, степенно молчит.
— Очнись, заботушка! Я ж толкую: твой табачок, моя бумажка — составим компанию. Ась?..
Дружок Федора, связист Котельников, или попросту Мишка Котелок, ноет:
— Мочи нет. На мясе иду… Право слово, до кости проело.
Он вчера обменял у ездового Зипунова свои башмаки с обмотками на яловые сапоги, дал в придачу кусок домашнего сала, пайку хлеба. Зипунов сало и хлеб съел, теперь готов меняться обратно, но Котелок терпит — авось растянутся.
Лейтенант Пачкалов выпросил перед походом лошадь из резервных. Сейчас он молодецки восседает на ней, расправив плечи, соколом поглядывает сверху на идущих, покрикивает начальственно:
— Марш! Марш! Не отставать!
Лошадь — обозная клячонка с раздутым животом и раскляченными ногами — уныло бредет, но время от времени резко вскидывает задом, так как Еникеев, балагур из огневиков, запускает ей под хвост острый конец хворостины. Пачкалов съезжает на самую холку, кричит баском:
— Н-но! Ба-луй!
Солдаты сочувствуют:
— Резва, товарищ лейтенант.
— Не мякиной, казенным овсом кормлена.
— Вы ее того, попридерживайте, не то к немцам занесет.
Лейтенант Пачкалов — ровесник Федору, нет еще и девятнадцати. У него до неприличия пухлые мальчишеские щеки, никакой растительности на лице, даже брови почти отсутствуют; когда он хмурится — можно только догадываться по неумелым складкам на лбу. Он старается говорить только басом, голову держит заносчиво, ходит обычно враскачку, утицей, подражая командиру дивизиона капитану Голованову. Очень любит начальственно покричать, приструнить, дать взыскание. Но большинство доверенных ему связистов и разведчиков взвода управления намного старше его, не раскричишься, например, на Тихона Бучнева, когда тот в отцы годится. Поэтому лейтенант Пачкалов отводит душу на Федоре. Над ним-то он начальствует усердно: «Как стоите? Р-распустились! Пач-чему подворотничок несвежий? Я из вас сделаю примерного солдата! Кр-р-ругом!.. Арш!..» После очередного вскидывания лейтенант Пачкалов заподозрил неладное, быстро спешился. Но не вести же проклятую клячу, как собаку, на поводке.
— Младший сержант Матёрин!
— Я, товарищ лейтенант!
— Садитесь! Сдадите потом в обоз.
— Я не устал, товарищ лейтенант.
— Раз-зговорчики! Приказываю — свести в обоз!
— Не могу, товарищ лейтенант. У меня там, где сидят… извините… чирей.
Складки избороздили чистый лоб лейтенанта. Выручил Мишка Котелок:
— Разрешите мне, товарищ лейтенант! — С гримасой боли переступил с ноги на ногу. — Мечтаю.
Лейтенант передал повод, свысока, холодным, многообещающим взором окинул Федора, неторопливо повернулся, придерживая планшет, утицей зашагал вперед.
Мишка Котелок подковылял к Еникееву, отобрал хворостинку:
— Дай-кась.
— Зачем? Без того побежит. Конь — что надо.
— Не для коня, для мух, чтоб к хвосту не липли… Подсади-ка… Ох, с ногами повыдергаю ботинки у Зипунова.
На рыжем жеребце подскакал командир дивизиона Голованов — плотное тело туго стянуто лоснящимися ремнями, влито в седло, каска на бровях, пистолет на боку, автомат на шее, вид грозный, голос отеческий:
— Как, орлы? Не сомлели?
— Никак нет, товарищ капитан! Держимся!
— Шагай веселей, скоро придем!
И «орлы» пред очами начальства распрямляются, шагают размашистее. Капитан Голованов скачет дальше. Федор влюбленно смотрит в спину, перехваченную крест-накрест ремнями: это командир — не лейтенант Пачкалов, тому бы в ножички играть, не командовать.
Растянулись батареи, помахивают кнутами ездовые, качаются стволы.
— Марш! Ма-арш!
К войне!
Но война сама выступила навстречу. Высоко в небе два «мессершмитта» напали на наш самолет. Натужный вой моторов на разворотах, зловещий блеск крыльев на солнце, приглушенно-тугие очереди спаренных пулеметов, нежные, словно осенняя паутина, нити трассирующих пуль… И наш самолет пошел к земле, перечеркивая синее небо маслянисто-черным полотнищем.
Где-то в степи задымил костер…
Тревожна дорога: одна за другой обходят артиллерийскую колонну машины с солдатами, машины, груженные ящиками, машины с чем-то громоздким, длинным, укутанным в брезент, — похоже на складные пожарные лестницы. И передается по рядам:
— «Катюши», «катюши»…
Страшное, овеянное тайной оружие, о нем рассказывают сказки.
Тревожна дорога. Дымит костер в степи за спиной.
А кругом голубеют дали, пойменные луга ласкают глаз зеленью, теснятся ветлы, бездонно небо. Мир кругом, солнечный мир!
Дымит костер…
Нет, Федор не верит — его, убить? Значит исчезнет все — и эти луга с кучками ветел, и дали, и небо, и солнце, исчезнет Матёра, исчезнет Москва, в которую успел заглянуть, — все исчезнет, вся вселенная. Из нее будет вырван центр ее — он, Федор Матёрин! Его? Убить?.. Не представляется! Невозможно!
Дымит костер…
Федор даже испытывает подмывающее нетерпение — скорей, скорей! Впереди новое, важное, необычное, впереди то, о чем потом в школе будут рассказывать на уроках. Шутка ли, подметками своих сапог оставить следы в истории… Скорей! Федор жадно вглядывается вперед. Там уже можно уловить ломкие строчки пулеметных очередей.
А за спиной, далеко в степи, все еще дымит костер…
Федор думал, что, едва ступит на фронт, — сразу увидит немцев, сразу схватится за карабин. Схватиться сразу пришлось не за карабин, а за лопату. И немцев не видно — просто уткнулись в поле пшеницы.
Раскалена солнцем земля. От нее прозрачными волнами, не прерываясь, течет вверх такой же раскаленный воздух, и в его волнистом потоке колеблется размашистый степной горизонт — гнется, растягивается, вот-вот лопнет.
До самого горизонта застыло колос к колосу поле. Кажется, стоит только разбежаться, прыгнуть на облитые солнцем колосья и — побежишь по ним, не проваливаясь, только упруго подпрыгивая. Густой хлеб, море хлеба, никогда в жизни Федор не видел таких бескрайних полей! Тихон Бучнев, земляк Федора, крестьянин из лесного угла Вологодской области, всегда молчаливый, ничему не удивляющийся, не уставая, ахает:
— Вот так пшеничка! Вот так богатство!.. Ну стекло! Хоть газету читай сквозь зерно-то… Слеза, право, слеза чистая…
И топчет хлеб Бучнев, всаживает заступ в землю, выворачивает, потное лицо морщится — не землю ковыряет, свое тело.
— Эх, слеза… У нас бы такое росло…
Раскален воздух, раскалена каска, мокра насквозь гимнастерка, на губах соль. Федор роет, бросая на примятый хлеб лопату за лопатой… Время от времени распрямляется и вглядывается в конец поля, в колеблющийся от зноя край земли. Оттуда доносятся вялые автоматные и пулеметные очереди. Там враг, он невидим.