Опять — в степь, опять — один. Здесь обжитой окоп, Миша Котелок поджал босые ноги, сапоги возле телефона, Тихон Бучнев сосет бычок, снизу, со дна окопа, чуть-чуть тянет прохладцей. Посидеть бы, рассказать про бомбежку, про раненого.
Лейтенант Пачкалов начальственно смотрит в глаза.
— Есть достать воды!
Котелков оказалось всего два.
Из-под земли, как крот, вынырнул солдат. Бруствер замаскирован вянущей травой — в двух шагах не разглядишь, торчит только длинный ствол тяжелого противотанкового ружья. Лицо у солдата серое, густая пыль стерла с него морщины, возраст, страсти, желания. Блестят лишь влажные белки глаз да сведенные губы шевелятся — что-то перекатывает во рту.
Судя по слою пыли, солдат сидит здесь давно, врос в степь, ко всему привык, ничему не удивляется, все знает наперед — ни дать ни взять окопный мудрец в пузырящейся каске.
Он даже знал, где есть вода.
— Видишь ветлу?.. Не назад гляди, а вперед… Видишь — из балочки верхушка проглядывает. Там… У самого, брат, нутро ссохлось.
— Так ползем вместе.
— Подожду.
— Чего ждать?
— Подожду умирать. Балочка-то насквозь простреливается. Живым не вылезешь.
— Что делать?
— Терпеть. Сам терплю. Пулю из патрона выковырял, сосу — холодит вроде.
Сам-то Федор готов терпеть, хоть и полынная горечь во рту. Сам-то терпел бы, да ребята ждут.
Торчит из земли непроницаемо пыльное лицо, загадочно блестят белки глаз, сжаты губы, лениво шевелится землисто-щетинистая челюсть.
А над каской с протяжным замирающим стоном проносятся пули, несут куда-то вдаль свое неутоленное желание человеческой крови.
Федор вздохнул, прижался теснее к земле и пополз.
Склон просторной балочки — не слишком крутой и не слишком пологий. Внизу несколько пьяно стоящих ветел бросают жидкую тень, столь редкую в плоской, обнаженной степи. Дощатый домик, крытый камышом, распахнута дверь, под порогом воронка. По другому склону балочки стекают тропинки, напоминая о том далеком счастливом времени, когда люди ходили по этому месту во весь рост, а не ползали на брюхе.
Где же колодец? Ах, да, среди ветел — сруб в два тощих венца. У самого сруба свален мешок. Может, мешок, может, степной выгоревший камень — не разглядишь.
Прозрачен воздух, ярко солнце, тишина, запустение, неподвижность. Федор чувствует: не только его глаза смотрят на ветлы — со стороны, издалека уставился кто-то беспощадный, холодный, стерегущий.
Склон в плешинах… А со стороны, из пространства — глаза жестокого бога.
Федор вглядывался в этот склон, вглядывался внимательно и серьезно: так вот как выглядит место его смерти!
Возле деревни Матёры, за рекой, — болотце в кочках, после коротких вечерних дождей из этого болотца на все небо вырастает сочная радуга… Почему-то вдруг вспомнилось…
Вспомнился пустой утренний город, первый луч солнца на гордом лбу самого высокого, самого сердитого здания…
В крепких ласковых пальцах незнакомого человека гипсовый слепок женской головы — мягко и смело описывают надбровья удлиненные глаза, припухшие губы таят улыбку. Три тысячи лет жила назад. Нефер-ти-ти!
…И склон в плешинах бесстыдно лысый!..
Все ложь, все, все! Не ложь только склон, откровенно обнаженный, облитый солнцем, по которому нужно ползти.
Так вот как выглядит место, где он умрет.
Нужно ползти? Но почему?..
Ребята хотят пить…
Но его убьют, и он не принесет воды.
Умрут ребята?..
Нет, перетерпят до темноты. А ночью придет кухня, привезет и хлеб, и похлебку, и воду…
Нужно ползти?..
Нет воды! Не нашел!
Нет воды и нет смерти. Нет воды — и вернется все: Матёра, радуга, города. Нет воды — весь великий мир станет правдой.
Федор развернулся и осторожно пополз от склона.
Он — талантлив, Савва Ильич не раз это говорил, Савва Ильич в него верит.
Федор полз…
Ждут люди улыбку Нефертити — вот-вот улыбнется. Вот-вот — уже больше трех тысяч лет. Жить! И он покажет людям эту улыбку.
Федор полз…
Нет воды… Но вода-то была… Ложь? Но маленькая. Ложь, но после нее станет правдой весь мир.
Федор полз…
Будут друзья — скроет, будет жена — скроет. От Саввы Ильича скроет тоже… Станет скрывать всю жизнь!
И тут Федор лег щекой на колючую, теплую землю.
Небо, утомленное от дневного зноя, облинявшее, громадное небо опиралось на выжженную степь. И степь казалась пустой и безлюдной. В ней жили одни лишь звуки — где-то на окраинах автоматные и пулеметные очереди, тупые взрывы, натруженный рев моторов. Пусто и безлюдно, а здесь, рядом, — армии, тысячи людей, танки, обозы, пушки, всех укрыла плоская степь. И как бы легко маленькому Федору спрятаться в ней от своей смерти! Спрятаться, переждать, вернуться…
Он лежал посреди степи.
Жить — скрывать, жить — обманывать, жить — и презирать самого себя. Притворяйся не притворяйся, а трус есть трус, лжец есть лжец, жизнь куплена обманом. Живи и помни — ты хуже других.
Федор приподнялся и сел.
Хуже других?.. К черту!
Федор вскочил, схватил котелки, едва пригибаясь, пошел обратно.
Не доходя шагов ста до оврага, упал и пополз…
Снова склон в рыжих плешинах…
Кто-то следит со стороны, кто-то жестокий, без сердца… Ну что ж…
Федор медленно переполз черту.
Из разнотравья игривых выстрелов вырвалась короткая очередь. Федор не видел, куда ударили пули. Брызги земли впились в щеку, тонко зазвенели котелки.
Вторая очередь пришьет к склону. И он вскочил, кинулся вперед, навстречу ветлам, наперерез пулям, на виду у того, что уставился со стороны жестокими глазами.
По заскорузло глинистой земле пробежали пыльные, как рыжие дымчатые цветы, фонтаны — в ряд один за другим. Федор упал и покатился по склону: небо — земля, небо — полынь, небо — ствол ветлы, толстый, корявый, серый от пыли, с тупыми наростами.
Федор лежал на животе — склон кончился. Где-то рядом бил в землю злой, короткий, рвущийся свист лозы, бил и тонул в земле.
Федор не двигался, хитрил — пусть думают, что убит. Он даже закрыл глаза в усердии.
То, что сверху казалось ему мешком или камнем, был наш солдат. Он сидел на задниках башмаков, поджав колени, спина в туго натянутой, выгоревшей до белизны гимнастерке, голова уперлась в край сруба, руки в покойной усталости опущены к земле. Рядом с ним стоит котелок, до краев наполненный водой.
Он сохранил все человеческое — форму тела, даже усталую человеческую позу, он человек, но к нему уже надо относиться как к вещи, как к стволу ветлы, не обращать на него внимания. Вокруг него — пугающая тайна, которую не хочется знать, которая сковывает душу. Федор с содроганием отвернулся: он еще не привык к мертвым.
Отвернулся и наткнулся на другой труп.
Тот лежал прямо за колодцем. Лицо вдавлено в засохшую бугристую грязь, сухие взлохмаченные волосы, массивные плечи плотно облегает голубовато-серое сукно мундира, на плечах узкие погончики с белесыми металлическими пуговицами — немец!
Федор не видел немцев ни живыми, ни мертвыми. Всегда думал: встретит — и вспыхнет в нем ненависть, встретит живого — постарается убить, встретит мертвого — порадуется, что убит. Ненависть за то, что пришли сюда, что заставляют ползать на брюхе, что их самолеты рвут бомбами землю, что хотят убить его, Федора Матёрина, его, ни в чем не повинного перед ними. И вот встретил: бодает лбом засохшую грязь, крупные жирные мухи ползают по сукну мундира… Нет ненависти.
Стараясь не глядеть ни на того, ни на другого убитого, но кожей чувствуя их близость, Федор подполз, приподнялся, чтобы перегнуться через край сруба. Воздух заполнился стонущим визгом, срубленная пулей ветка ветлы упала на плечи. Федор присел, снял ремень, захлестнул его на ручке котелка.
Застойный воздух вязок. Прель и сырость смешаны с мутящим, нечистоплотно вкрадчивым, жирным трупным запахом. От него все кажется грязным — и руки, и гимнастерка, и земля, и даже холодная, колеблющаяся в котелке вода. Сквозь кожу проходит зараза. Скорей отсюда, из застоя, из коварной ненадежной тишины, скорей в степь, где пахнет полынью, где время от времени налетает ветерок. Скорей, но как?..