— Кажется, все.
Я вгляделся и поразился: вещи в комнате вдруг незримо стали связаны друг с другом. Матовое бра в изголовье — с зеленым простором тахты, полки с книгами, внушительно серьезные, с письменным столиком; он, старый, несолидный, один из тех казенных столов, что украшают второразрядные учреждения, обрел неожиданно свою физиономию, и кресло, придвинутое к нему, выглядело столь значительным, что казалось, внушало: стою не просто для удобств, сиденье, рождающее глубокие мысли. Робость берет. И центром, связывающим все и вся — бра, тахту, полки, стол с глубокомысленным креслом, — был коврик, только что разостланный на полу Майей. Без него не существовала бы незримая гармония, заполняющая наше жилье.
А на стене — хохочущая осенняя рябинка Грабаря…
И я стоял, пораженный этим разлитым по знакомым вещам непривычным мне покоем. Стоял и наслаждался. Вот через это пойдет моя жизнь. Она будет, конечно, обременена заботами, суетой, часто дерганая и нервная. И ты станешь временами уставать от нее, но каждый вечер приходить сюда, в эту нехитрую гармонию бра, тахты, стола с креслом и коврика на полу и обретать силы. И здесь тебя будет всегда ждать она, созидательница гармонии, творец покоя. Что еще надо? Можно ли желать большего?
Вот оно, оказывается, как выглядит человеческое счастье!
И, должно быть, Майя переживала то же самое. Она попросила:
— Задерни шторы.
Верно! Через окно к нам рвется внешний мир — наш город, столь же шумный, как и остальные города на свете, в нем разные люди переживают разное. Потом мы вернемся к ним, станем жить среди них, вместе с ними радоваться, вместе с ними сострадать. Потом… Сейчас у нас свое, и мы им ни с кем не желаем делиться.
Мы сидели на новой тахте и пили кофе. Впервые по-семейному. А я думал о том, как много у нас — бесконечно много! — впереди таких вот вечеров, отгороженных от всего и от всех, глаза в глаза. Думал и обмирал: вероятно ли такое? Рядом с ней…
У Майи лучились глаза и вздрагивали губы. Она бережно взяла мою руку.
— Павел… Плохо, когда с детства веришь, что ты чем-то лучше других, необыкновеннее. А я, кажется, родилась с этой мыслью.
— Каждый мальчишка и девчонка, Майка, думают, что они пуп земли… пока не вырастут.
— У меня это затянулось… до девятого класса. И ведь училась так себе, и никаких талантов не было: стихи писала — бросила, рисовать бралась — не получалось, в кружке самодеятельности играла — как связанная на сцене и голосишко слабый. Ну ни проблеска, а так верила — лучше других, необыкновеннее! — что и все кругом тоже начали верить. Подружки завидовали, не зная чему, ребята относились с почтением. Почему?..
— Ты красива, Майка. Красота — дар божий, вроде таланта.
— Ах нет, у нас в классе Ниночка Румянцева — глазищи во, коса через всю спину. Я дурнушка рядом с ней. А ей не завидовали, только два самых тихоньких парня, Кусенков и Фунтиков, в нее влюблены были… Ну а в девятом классе я задумалась: школа-то кончается, куда дальше идти, кем быть?.. Кем, Павел? Математику и физику не любила — в технический вуз мне и соваться нечего. Куда — в театральное, в консерваторию, в художественный институт? Лучше других, особенная! Тут-то вот и очнулась — с высокой горки да в лужу!..
Лучистые глаза Майи потухли, взгляд ушел внутрь, на изогнутых губах блуждала улыбка, страдальческая и растерянная.
— Педагогический институт под боком, пошла в него… И распаляла себя — стану, мол, преподавателем литературы, не таким, как все, свой подход найду, свой метод открою. Рисовала себе, как я детишкам о Пушкине рассказываю: притихший класс, круглые глаза… Дохожу до того, как раненый Пушкин умирает в своей квартире на Мойке, прощается с женой и с друзьями, все плачут, и я вместе со всем классом… Умиление, да и только. Опять возомнила, что уж стану не иначе, как великим педагогом. Ян Коменский в юбке! Опять, Павел, опять! Тебе не смешно? Ну улыбнись, скажи, что я дура наивная. Стою того.
— Я и сам, Майка, о памятнике мечтал.
— Ты — о памятнике? Каком памятнике?
— Бронзовом, во весь рост, вроде первопечатника Ивана Федорова, только без бороды. И ставил его в мыслях посреди нашей деревни — куры порхаются, козы травку щиплют, бабы с ведрами к колодцу идут, а я стою… на пьедестале.
— А за что тебе памятник, ты знал?
— Смутно, Майка. За какие-то потрясающие научные открытия, конечно… от благодарного человечества.
Она сидела передо мной, неулыбчиво серьезная, немного озадаченная, что-то соображала про себя, наконец тряхнула волосами:
— Но ты и сейчас веришь, что сделаешь открытие?
— Пожалуй… Только памятника себе, право, уже не хочу.
— А у меня от веры в себя ничего… ну, совсем ничего не осталось — пусто. Года не проучилась, как поняла — какое там, буду учительницей-словесницей в школе. «В окончаниях существительных после шипящих и „ц“ под ударением пишется „о“ и без ударения — „е“»… Изо дня в день, из года в год вдалбливать в ребячьи головы такие вот правила, и горы тетрадок с орфографическими ошибками, и скучные, казенные программы, из которых не смей выскочить, и хошь не хошь, а гоняйся за процентом успеваемости, отчеты, педсоветы, методические совещания… В себя заглянешь — пусто, вперед заглянешь — не светит. И никто, никто не виноват в том, сама такая нелепая — как ни верти, а ни к чему себя не приладишь. Павел!.. — Ресницы ее взметнулись, глаза огромные, пугающе темные. — Я презирать себя стала, презирать! Со стороны посмотреть, живу, как все, встречаюсь с людьми, болтаю о пустяках, смеюсь, а внутри эдакий сверчок сидит и пилит, пилит: «Пустое!.. Пустое!.. Пустое место!..» Иной раз не выдержишь, сорвешься на мать, на подруг… Главным образом матери доставалось… И по ночам в подушку плакала от тоски, от жалости к себе, такой недотепе…
Я пошевелился, хотел негодующе возразить, но она подалась на меня — распахнутыми глазами, всем телом.
— Молчи!.. Я бы до сих пор так и барахталась в себе, если б не ты. А ты несколькими словами… Там, над Настиным омутом, под Его улыбкой… Ты сказал мне, помнишь: «Заглохнет нива жизни»… Так я поверила, Паша, поверила! В невероятное, в то, что я женщина, жизнь воскрешающая и жизнь украшающая, младшая сестра тех, кто вдохновлял Гомеров. Нет, я не брошу институт, наверно, стану учительницей. Может, и не совсем плохой. Будет у меня, как у всех, профессия, но призвание… Мое призвание, Паша, быть запалом, взрывающим силы. Да, да! Силы, которые будни сделают сказкой, из глины сотворят прекрасное! Вер-рю-ю! Вер-рю-ю! Мне выпало счастье поджигать тебя, тебе — взрываться!..
Глаза ее горели, щеки пылали — задохнись и зажмурься. Я сидел оглушенный.
Рядом с ней — вечность! Вероятно ли такое?
Вероятно. Не пугайся, ты не один счастливец на свете.
Да благословенны будут все, кто нашел друг друга!
Да неиссякаемо будет до конца дней раз и навсегда обретенное счастье!
Да повторится оно в наших детях, в детях наших детей и дальше, дальше, пока род людской жив на планете! А может, еще дальше — повторится в запланетных и засолнечных далях, куда устремится беспокойное человечество и свое человеческое унесет с собой.
Всем, всем, всем, живущим сейчас, и тем, кто будет жить, — таких вот минут с глазу на глаз!
5
Раньше это событие именовалось торжественно — «венчание». Сейчас в лучшем случае называют сухо, по-деловому, без особых сантиментов — «бракосочетание». Но и столь деловое слово кажется уже нам излишне возвышенным, мы предпочитаем пользоваться канцелярским лексиконом — «зарегистрироваться», «расписаться». Богатый и красочный русский язык тут оскорбительно оскудел и выцвел.
Столь обидное пренебрежение к знаменательному моменту, отмечающему создание новой семьи, было замечено даже нашими городскими властями. Нет, они, власти, не собирались вводить в разговорный обиход высокий стиль, зато предприняли ряд решительных мероприятий. Для начала были выделены соответствующие сметы, и к скучному зданию бывшего, не очень респектабельного ресторана-шашлычной «Казбек» пристроили некое архитектурное излишество — портик с высоким крыльцом и колоннами в псевдоионическом стиле, придав тем самым респектабельность, превратив бывшую шашлычную во Дворец бракосочетания. Магазин готового платья рядом обрел новую вывеску, а вместе с ней и новую специфику, стал «Магазином для новобрачных». И хотя в нем ничего особого не продавалось, но уже входить в него можно было только по особым билетам.