Взял в руки карабин, взял с гордостью — все-таки спас, не обронил на дно. Попробовал затвор — не открывается, — заело, — должно быть, попал песок. Вот и встречай с таким оружием немца.
У самого берега куча — винтовки со штыками и без штыков, винтовки самозарядные, ручные пулеметы. Сверху точно такой, как у Федора, короткоствольный карабин. Но у Федора на карабине — грубый брезентовый ремень нелепого портяночного цвета. У брошенного же карабина — ремешок узкий, прошитый кожей; быть может, от этого и сам карабин казался красивее — изящней линия приклада, гуще вороненость на казеннике. Федор попробовал затвор — смазан, легко ходит, повертел в руках, отыскивая изъяны, и не нашел, повесил на плечо, — вот это другое дело, теперь можно и встретиться: «Четыре патрона по ним, один для себя…»
А собственный карабин, спасенный с таким трудом, остался в куче брошенного оружия. Четыре патрона на них, один на себя. Захотелось вдруг жить…
Для полной экипировки не хватало обмоток, из-под брюк на желтые добротные ботинки свисали завязки кальсон. Но обмоток Федор так и не успел намотать.
С переправы донесся знакомый тягуче-утробный вой. Над кишащим человеческим муравейником разворачивались самолеты. Один из них уже покато падал вниз. По речной глади разносился стонущий, с металлическим звоном натянутой струны вой. Зябко встряхнулась под ногами нагретая галечная россыпь, плеснуло в лицо тугим воздухом. И было видно, как мечутся стиснутые берегом и водой люди и в небо, лениво, с бескостной ломотцой, расправляясь, ширясь, полз ядовито-черный дым. И в этот дым снова и снова ныряли хищные машины, и возносился надсадно вопящий рев, и поеживался осыпанный галькой берег.
По самому гребню обрыва, на фоне поднявшегося на дыбы дыма, с воплем бежали застигнутые войной женщины — волосы раскосмачены, белые кофты изодраны. А на переправе, кроме тяжелой тучи, ничего не было видно.
Как ни странно, но казалось, что на переправе почти ничего не изменилось. Так же рычали, наползая друг на друга, машины, так же метались люди, потрясали кулаками, ругались, отстаивая свои права в очереди к жалкому причалу! Как и прежде, качался канат над водой и где-то шел паром…
Только рыдающе ржала раненая лошадь. Ее животные рыдания не мог заглушить гомон переправы, рев перегретых моторов. Да еще у самой воды рядами стояли носилки, в них лежали люди, с головой укрытые шинелями, из-под одной шинели вместо ног высовывались два неперебинтованных, уже не кровоточащих, нежно-розовых обрубка. Лошадь ржала, животное негодовало, а люди на носилках переносили мучения молча.
Где-то далеко за полночь Федор очутился у борта парома. Впереди него, подтянувшись на руках, влез здоровенный солдат. Влез, сел на корточки, начал оглядываться — не попрут ли обратно.
Федор позавидовал: «Мне не подтянуться». После плавания он чувствовал слабость во всем теле.
— Ты куда выпер, ловкач? А ну, назад! — прикрикнул Федор снизу, стараясь так, чтоб голос звучал побасистей.
— Да тебе чего?.. Да разве жалко?
— Черт с тобой! Сиди уж… А ну, дай руку!
Парень с благодарностью вытянул его, как котенка.
Занималось нежное утро, вода Дона румянилась вместе с небом.
В набитом без продыха пароме велись вполголоса «утешающие» разговоры:
— В полдень канат перерубило…
— Канат что, а вот тут в корму засадил фугасным, семерых уложил.
— Как прет, сволочь… Как прет!
Солдатик с усохшим лицом, острые колени сжимают длинную винтовку, влажными глазами озирается кругом, ловит взгляды.
— Как прет… Силища!
И ему хочется, чтобы возразили, презрительно обругали, пусть даже сунули в шею. Злую ругань ждет и Федор — она успокоила бы. Но все угрюмо замолкают. Трется канат о бревно, въедается в дерево, нежно поплескивает за бортом ясная водица.
Грудастый, сыто-красивый старшина в комсоставской мятой гимнастерке, тряхнув тяжелой головой, роняет:
— А если и за Волгу так?..
К нему дернулся костлявый солдат, упрятанный в тесную шинелишку:
— Что — за Волгу?
— А то, что лопнем… «На заранее подготовленные позиции»… Украина, Белоруссия, Россия до Москвы — подготовленные позиции. Только для кого? Для него! И Урал подготовим… «Широка страна моя родная», но и ей конец есть…
Голос грудастого взвинченный, тонкий, с петушиными выплесками. Шуршит канат, вгрызающийся в разлохмаченное дерево, пошептывает вода… И Федор в эту секунду почувствовал, как внутри проливается ужас, леденит сердце: «Широка страна… Широка, но становится меньше». Почувствовал, не успел подумать. Взвилась длинная фигура, костлявый солдат прирос к старшине, схватил его за горло:
— Г-гад! Кур-ва!
И паром заколыхался от бешеных выкриков:
— Запел!
— Вырви ему зоб!
— Пустите меня! Я вкачу!
— За борт, сволочь!
— В воду!
И Федор, не помня себя, спасаясь от леденящего нутряного ужаса, сам кричал:
— В воду!
Старшина упал, на него навалились. Тесная толкотня пропотелых гимнастерок, короткие возгласы:
— Перехвати.
— Брыкается.
— Дай приму.
— Врешь, стерва, не выскользнешь!
Куча копошащихся тел докатилась до борта. Всплеск… И шуршит канат. Солдаты отворачиваются, хмуро оправляют гимнастерки, усаживаются в прежней тесноте. Чей-то голос, заискивающий, неискренне бодрый, произносит:
— Собаке — собачья смерть.
Ему никто не ответил.
В стороне раздалось знакомое:
— Спас-с-с!..
Смолкло. Шуршит канат. Съежился солдатик с усохшим, морщинистым лицом, обнимает винтовку, боится, что вспомнят о нем…
А Федора охватывает невыносимо щемящий — хоть кричи — стыд. Он вместе со всеми вопил: «В воду!» За борт свое бессилие, свой ужас! А за бортом оказался человек, ужас остался, он плывет на пароме, все сидят, придавленные им. И все, наверно, думают об одном: близко Волга, так близко, что на машине к ее берегам можно подкатить к обеду.
Обнимает солдатик винтовку, напуган за свою маленькую жизнь. А что жизнь?.. Близко Волга, так близко, что вдруг да… Чужие солдаты растекутся по всей стране, не минуют тогда и Матёры. Что одна жизнь, хотя бы его, Федора?.. Он раньше считал — нет ничего дороже. Жизнь — это весь мир. Сменял бы ее сейчас не за мир, а за несколько десятков километров степи, что лежит между Доном и Волгой, степи прожженной, пыльной, полынной, нисколько не похожей на мягкие и сочные луга близ деревни Матёры. Как отдать себя за нее? Как? Кто подскажет? Все кругом сидят и молчат, всем стыдно, что бросили человека, такого же, как они, быть может, только сильнее напуганного. Как? Никто не знает. Как?! Молчат… А многие бы предложили: «Бери жизнь, сбереги степь». За степью Волга, за Волгой Урал, у широкой страны есть конец… Больно!..
Кто подскажет? Молчание. Тихие всплески воды…
Брызнуло солнце, когда паром уткнулся в дно, не доходя до берега. Стадно, с толчеей посыпались прямо в воду.
Костлявый солдат в куцей шинелишке, стоя по колено в воде, повернул назад жестковато-ястребиное лицо, погрозил вдаль черным кулаком, матерно выругался.
Федор тоже оглянулся на краснеющий в первых лучах солнца глинистыми оползнями берег: чей он — еще не немцев, но уже и не наш. «На этот раз ушел, там встретимся — посмотрим».
В стороне мелькнула кургузая, озабоченная фигурка, круглая, скуластая рожа.
— Мишка! Котелок!
Оба рванулись друг другу навстречу, обнялись.
Кто-то сочувственно высказал догадку:
— Братья, должно.
Среди степи, в плоской прокаленной выемке, расположились огневики без орудий, ездовые без лошадей, повозочные без повозок. Многие не только без оружия, не только без скаток, касок, но и без гимнастерок. У одного на голые плечи наброшен кусок плащ-палатки, другой щеголяет в вышитой петухами поношенной косоворотке — в хуторе по пути обмундировался, третий — бос. Вольница, но не воинственная, беженцы, но никуда не спешащие. Федор средь них — в каске с гребешком, без обмоток, с торчащими из-под штанов грязными завязками кальсон — выглядит щеголем.