У Пашки Варцова билет, должно быть, выглядит не так. Он поступил в ремесленное, сейчас, слышно, работает далеко, в Новосибирске, жизнь более шумная…
Парень-трелевщик вышел из кабинета красный, сияющий. Путаясь в кармане, он с ревнивой суетливостью прятал книжку.
— Спросил, газеты читаю ли, — доверительно и радостно сообщил он. — Регулярно ли их доставляют, перебоев нет ли?.. — И добавил шепотом: — Давай, друг, шевелись, тебя приглашает…
Саша вошел в кабинет, смущенно поздоровался, замялся у порога.
— Прошу, товарищ Комелев, проходите.
Павел Сергеевич Мансуров поднялся из-за стола, чуть-чуть склонив курчавую голову на правое плечо, протянул руку, крепко, по-мужски пожал.
— Присаживайтесь.
Саша сел на самый кончик стула. Он, как и только что вышедший отсюда тракторист-трелевщик, ждал каких-то особых, мудреных вопросов.
— В институте учишься?
— Да, на заочном, — ответил Саша и похолодел: «А вдруг да спросит, как студента, про эмпириокритицизм, например! Буду плавать…»
— И на каком курсе?
— На втором.
— Когда кончишь, чем думаешь заниматься?
— Как — чем? Буду работать в колхозе.
— А сейчас в колхозе что делаешь?
— Вот на сенокосе работал.
— Кем же ты на сенокосе работал? Простым косцом?
— И простым случается. Правление меня послало в кудрявинскую бригаду…
— Как в этом году кудрявинцы справились?
— Скрывать нечего, заросли у них покосы. Гектаров шестьдесят не пришлось тронуть.
Саша понемногу успокоился — вопросы все были простые, житейские.
— Заросло? А по сводке все скошено, — удивился Мансуров.
— Что поделаешь, — невольно подражай Игнату Егоровичу, сокрушенно развел руками Саша, — приходится кривить душой.
— Приписали?
Это слово было подброшено с поспешностью, взгляд Мансурова из официально приветливого стал пристальным, острым. Саша почувствовал неловкость, словно Мансуров его поймал на лжи.
— Да, — ответил он растерянно.
— По инициативе Игната Егоровича Гмызина?
— Да, — снова обронил Саша, чувствуй что-то недоброе.
К счастью, Мансуров на этом кончил с вопросами. Он поднялся, взял из лежащих на столе бумаг коричневую книжку, лицо его стало торжественным, голос звучным:
— Комелев Александр Степанович! С этой минуты вы считаетесь кандидатом в члены КПСС! Надеюсь, что вы с честью станете носить звание коммуниста. Возьмите вашу книжку!
Саша с волнением взял ее.
— Разрешите поздравить вас, товарищ Комелев, — прозвучало у него над головой.
Оторвав взгляд от книжки, Саша увидел протянутую руку. Он схватил ее, с силой сжал…
На обратной дороге в колхоз Саша не спешил, не гнал лошадь: хотелось побыть одному, подумать.
Встречный грузовик, промчавшийся мимо, как загнанный конь запахом пота, обдал горячим дыханием бензина. Затихая, удалялся шум его мотора за спиной. Лошадь шла ленивым шагом, лениво покачивалась дуга. Саша глядел вперед и не видел ее. Далеки были мысли, покойным ручьем текли они по Сашиной жизни…
…Коршуновский Дом культуры, над сценой всего только две электрические лампочки. В зале из темноты выступают ребячьи лица, лица родителей… Холодно в одном пиджаке и без шапки. Саша стоит, уставился в темноту зала, поднял руку над головой, повторяет вместе с другими ребятами:
— Я, юный пионер СССР, перед лицом своих товарищей…
В нестройный хор детских голосов вплетается шум метели, срывающей снег с железной крыши.
Они кончили. Пионервожатая Галя Пекарева должна была каждому повязать галстук. Но вдруг появился на сцене отец Саши, в высоких валенках, в тяжелом полушубке, с воротником, занесенным снегом. Он встал посреди сцены, снял шапку, поднял ее над головой и сообщил громко и радостно:
— Товарищи! Наши войска прорвали блокаду Ленинграда! Большая победа!
Кричали, хлопали в ладоши. Саша под общий шумок, кажется, даже выплясывал на сцене от радости, но никто не остановил, никто не обратил внимания.
— Вас поздравляю, юные пионеры! — обернулся отец к сбившейся шеренге. — Вы наденете красные галстуки в памятный день!
Закричали «ура». Отец схватил подвернувшуюся под руку Машу Журавлеву, поднял, поцеловал.
Вожатая Галя первому повязала галстук отцу Саши. Тот стоял в расстегнутом полушубке, края галстука лежали на мокром мерлушковом воротнике, лицо, как галстук, красное то ли от радости, то ли от смущения, то ли просто от мороза — почетный пионер.
С того дня, наверно, и начался Сашин путь к партии. Ждал: «Вот вырасту большим…» Слова «большой», «взрослый» для него не отделялись от слов «член партии». И вот он взрослый, вот он переступил порог партии. Отец теперь сказал бы: «Ты не помощник. Ты такой, как я».
Истомленная жарой, гнулась к земле почти поспевшая рожь. Парит. Не соберется ли к вечеру дождь?
Саша вспомнил, как в прошлом году он вместе с Игнатом Егоровичем на этой дороге попал под дождь. Помнится, как тот сорвал с головы кепку, прижал к сердцу, чтоб не замочило партбилет. Мелочь, а вот запала в память…
Игнат Егорович сейчас ждет… Вчера вечером, после занятий, они вышли вместе на крыльцо, уселись под звездами. Игнат Егорович курил, хмурился, думал о чем-то своем и, должно, не совсем веселом.
И Саша спросил, о чем он думает.
— О честности, Сашка, — ответил Игнат Егорович.
— Почему это вдруг о честности?
— Не вдруг. Жизнь заставляет.
— И что ж ты думаешь?
— Я думаю, что не тот честный, кто в чужой карман не залез, а тот, кто другого схватил, залезть не дал. Последнее-то труднее. Завтра партийный документ получать едешь, вспомни эти слова.
Вспомнить-то их нетрудно, вот и сейчас вспомнил, но не совсем они понятны для Саши: кого хватать, кто лезет в карман? Мудрит что-то Игнат Егорович.
Игнат Егорович был занят. В его закутке сидел корреспондент областной газеты, донимал вопросами.
У разъездного корреспондента Ильи Ромадского первый запал юности уже исчез вместе с густой шевелюрой. Последнюю сменила лысинка на макушке, пока еще довольно удачно прятавшаяся в остатках черных сухих волос. Ромадский начал уже слегка полнеть, но ни живости движений, ни молодой энергии не утратил. Газетной работой дорожил, но продолжал писать лирические стихи про «синеглазое счастье» и «золото волос». И хотя жена его была ярко выраженная брюнетка, она прощала мужу любовь к синим глазам и золотым волосам, так как твердо верила в его добропорядочность.
Илья Ромадский считал себя зрелым корреспондентом, мастером собирать материал. В этом деле он придерживался теории, которая заключалась в следующем. В нашей жизни важно новое, нарождающееся, а не старое, отмирающее. Новое в нашей жизни лучшее. Значит, в первую очередь надо показывать только лучшие колхозы, лучших людей. Худшие же колхозы, худшие люди суть старое, отмирающее, они недостойны внимания.
Поэтому, выезжая в Коршуновский район, Илья Ромадский еще в городе узнал, что одним из лучших колхозов там считается «Труженик».
Шофер Никита Шуренков, получавший на станции оборудование к автопоилкам, привез корреспондента в Новое Раменье вместе с его плащом, фотоаппаратом и крошечным, видавшим виды чемоданчиком.
В шляпе, сбитой на затылок, в потертом костюмчике, в галстуке с захватанным узлом, Илья Ромадский предстал перед Игнатом Гмызиным.
Еще не видя председателя, зная о нем понаслышке, Ромадский уже заочно любил его. Как же иначе — герой его будущего очерка.
— Придется вам извинить меня — отниму время. Приехал специально побеседовать с вами…
Каждый новый человек всегда немного смущал Игната, а тут еще корреспондент, пишущий в газетах. Игнат виновато улыбнулся:
— Не знаю, сумею ли быть умным беседчиком…
Ромадский с ходу оценивающе приглядывался к будущему герою, мысленно представлял, как напишет его портрет: «Коренастый, крепкий, как выросшее на приволье дерево… Умное, русского склада лицо…»
Усевшись в председательском закутке, Ромадский принялся задавать привычные вопросы: