— Вашими бы устами, — вздохнул Сергей Прохорович. — Ну да ладно, за неимением лучшего согласимся на этот вариант, хотя, признаться, мне он не по душе.
— Почему?
— Потому что мы можем понапрасну потерять время: ведь никто не доказал, что имена, названные Маякиной и Тимониным, принадлежат одним и тем же людям.
В дверь постучали. Вошел Тимонин, остановился у порога, теребя кепку.
— Что у тебя? — спросил нетерпеливо Сергей Прохорович.
Яша сказал осевшим голосом:
— Наврал я…
— Что наврал? Говори яснее.
— Обманул я вас…
Все молча смотрели на него: Прохоровский с настороженным недоумением, Кузнецов — спокойно и внимательно, Госк — с любопытством.
— Когда про Митрюшина спрашивали, я сказал «не знаю». А я знаю, где он, видел… Раненый лежал. В одном доме…
— Адрес! — потребовал начальник милиции.
Яша назвал, густо покраснев.
— Почему молчал все это время? Струсил? Или пожалел дружка-бандита? — с угрозой сыпал вопросами Прохоровский.
— Погоди, Сергей Прохорович, — остановил Кузнецов. — Не горячись. Давай во всем спокойно разберемся.
— Нечего с ним разбираться! То, что он совершил, равносильно измене! — И Прохоровский, забыв про рану, стукнул кулаком по столу. Боль ослепила, но начмил пересилил ее и приказал сквозь зубы: — Сдай оружие! Таким у нас не место!
Вечером Яша сидел в одиночестве на скамейке, думал, как жить дальше, вспоминал отца. Дружбу с Мишкой Митрюшиным отец не одобрял: «Не тот человек, за кого держаться можно. Приглядись-ка лучше к Никанору Кукушкину. Этот в беде не бросит, за товарища себя не пожалеет». Яша и сам тянулся к Кукушкину, особенно после смерти отца. Никанор и подсказал Яше дорогу в милицию. И вот теперь… От чувства безысходности опять защемило сердце.
— Вот ты где. — Яша поднял голову. Кузнецов смотрел на него усталыми глазами. Он присел рядом, помолчал, словно раздумывая, с чего начать, потом сказал, медленно подбирая слова:
— То, что переживаешь, — хорошо, но слюни не распускай, нельзя слабость свою показывать. Жизнь соткана не из прямых дорог, кто не ошибался! И тут важно понять причину ошибки, чтобы не повторить в следующий раз.
— Следующего раза не будет, — негромко ответил Яша.
— Тем лучше, — сказал Кузнецов. — Надо помнить о деле, которому служишь. Это главное.
17
«Берегись, председатель! Круто забираешь. Гляди, как бы сам под контрибуцию не попал, расплатишься собственной шкурой!»
Записка была сложена вчетверо, уголки склеены хлебным мякишем. И этот мякиш заменял любую подпись.
Бирючков повертел записку в руках, потянулся к телефону.
— Станция? Соедините меня с военкомом… Петр Степанович, здорово. Как дела?.. Понятно. А все от того, что мало проявляем активности и инициативы… Мало, мало, не спорь! У нас инерция разума, почему-то думаем, что революцию нужно только совершить, а дальше все пойдет само собой… Ну и что? Инициатива всегда должна быть в наших руках… Откуда ты взял? Догадлив, черт! Может, тебе с Прохоровским местами поменяться? Да нет, шучу… Анонимка-то? Смешно сказать, тринадцатая по счету… Да нет, я не суеверный… Какая разница!.. Ладно-ладно, не волнуйся, попробую выяснить.
Он посидел еще несколько минут в задумчивости, потом вызвал Сытько.
— Вера, скажи, пожалуйста, как эта записка попала к нам?
Девушка с испугом смотрела на неряшливый прямоугольник бумаги, не зная, что ответить. Записку узнала сразу: ее сунула утром Лиза Субботина, сказав, что это председателю лично от одного хорошего знакомого. Вера сделала робкую попытку узнать, кто этот знакомый, но Лиза только рассмеялась в ответ: «Много будешь знать — скоро состаришься!» Чем-то Лизина просьба Вере не понравилась, но, не решаясь отказать подруге, носила записку с собой, пока не набралось еще несколько писем и пакетов, с которыми и положила ее на председательский стол.
— Вы про какую говорите? — спросила Вера.
— Про эту самую. — Тимофей Матвеевич протянул ей записку.
Но ответить девушка не успела: в комнату с шумом ворвался грязный, промокший, пахнущий гарью и дымом человек.
— Беда, Матвеич, беда!
Он прогрохотал огромными сапогами к столу, налил из графина полный стакан воды и выпил в несколько жадных глотков. Вода стекала по заросшему подбородку и капала на черную без единой пуговицы косоворотку.
Тимофей Матвеевич с трудом узнал Никиту Сергеева, рабочего-большевика, которого исполком направил на торфоразработки с короткой, но емкой директивой: «Сделать все возможное и невозможное для скорейшего и максимального увеличения добычи торфа». С директивой, в которой билось угасающее дыхание паровозных топок, рвался крик утихающих заводов и фабрик, надрывно-предупреждающе гудели турбины электростанции…
— Что случилось? Вера, ты пока свободна… Рассказывай!
— Торф горит! Под утро началось. Сами надеялись управиться! Нужна подмога!
— Как народ? Говори прямо: паника?
— Было малость. Бараки побросали, шумели здорово. Тушить надо, а они митинг устроили.
Бирючков быстро задавал вопросы, выслушивал такие же торопливые ответы, а сам накручивал ручку телефона, требовал кого-то, объяснял, приказывал. И в каждой фразе звучало тревожное: «Пожар!»
Через несколько минут к двухэтажному зданию городского Совета подкатил, фыркая мотором, единственный в городе грузовик, используемый лишь в самых крайних случаях. В его кузове стиснулись три десятка красногвардейцев вместе с командиром отряда Ильиным. Вслед за ними примчались десять конных милиционеров и пожарная карета, запряженная тройкой лошадей.
Тимофей Матвеевич окинул взглядом собравшихся, коротко объяснил обстановку и сбежал с крыльца к машине красногвардейцев.
Колонна резко рванулась с места и помчалась по городу, оставляя за собой бурый шлейф пыли. Она нехотя окутывала улицы, медленно садилась на придорожную траву и листву.
Верст через пятнадцать едкий ржавого цвета дым поплыл навстречу. Он обогнул зеленую рощу, половодьем расплылся в низине, невесомо поднялся к небу и встал колеблющейся стеной. Солнце дрожало желтым пятном на серо-голубом небе. Деревья, кустарники, бараки, постройки, штабеля торфа, люди с лопатами и ведрами — все смешалось в горячем мареве.
На огонь набросились с яростным остервенением.
Стучали топоры, визжали пилы, тукала помпа. Через пятнадцать минут все почернели. Тугой ядовитый дым рвал горло, разъедал глаза.
Бирючков был в самых опасных местах, что-то кричал, захлебываясь кашлем, бил ветками, топтал ногами обжигающе-податливую землю, из которой с устрашающим усердием выбивались крепнущие и разрастающиеся красные языки.
Ильин подбежал к нему. Схватил за плечо, заорал в самое ухо:
— Отсекать надо огонь! Отсекать!
На поляне высились огромные штабеля торфа, главные запасы, пожар бушевал в нескольких сотнях метров от них, но с каждой минутой расстояние сокращалось.
— Траншею! Ставь людей на траншею! — прохрипел председатель и побежал к поляне.
Траншея вокруг горящего торфяника росла и вширь и вглубь. Люди понимали, что, если огонь успеет перескочить поляну, усмирить пожар будет невозможно.
Как-то враз наступили сумерки. Беспорядочно носились искры, и звезд не было видно.
Бирючков яростно швырял лопатой землю из траншеи. Из темноты вынырнул Сергеев.
— Ты здесь, Матвеич! А я тебя ищу…
Он подал руку, и Бирючков тяжело поднялся, из траншеи. С трудом разогнув онемевшую спину, посмотрел на Сергеева, который тряхнул копной спутавшихся мокрых волос:
— Жарковато? Веселую карусель нам устроили… Пошли, теперь без тебя обойдутся, видишь, потише стало.
Пожар и вправду начал стихать и сдаваться. Но он походил на измученного зверя, который продолжает отчаянно защищаться.
В маленьком дощатом домике, куда Никита привел Бирючкова, была всего одна комната. На узком топчане сидел сухой старик и потягивал цигарку. Крепкий запах самосада смешался с дымом пожара.