— Скажите, Сергей Прохорович, — нарушил молчание председатель Совета, — когда вы позвонили мне и сообщили, что выезжаете, были уверены, что справитесь с бандой?
— Конечно!
— А я сомневался! Поэтому передал командиру красногвардейского отряда Ильину, чтобы он был в полной готовности. Но Ильин ждал напрасно.
— Вы меня в чем-то обвиняете? — Прохоровский прямо и твердо смотрел на Бирючкова.
— Только в том, что понадеялись на легкую победу.
— А в результате — пшик! — произнес Боровой.
— Вас это радует? — резко повернулся к нему начмил.
Военком побагровел, но Бирючков опередил его:
— Зря вы, Сергей Прохорович. Я понимаю, что творится у вас на душе, но зачем же так?!
— Я действительно плохо себя чувствую. — Прохоровский встал и, не прощаясь, вышел.
— Не нравится он мне! — Боровой зло посмотрел ему вслед.
— Почему? Прохоровский смелый, честный и решительный человек.
— Может быть. Но добавь — самолюбивый. Таким я не очень доверяю.
— Я тоже самолюбивый. — И, чуть улыбнувшись, Бирючков добавил: — Меня только тронь, сам знаешь!
— Знаю. Только ты совсем наоборот. — И, увидев удивление во взгляде Тимофея Матвеевича, пояснил: — Ты самолюбивый за дело, оно для тебя главное, а у него — чтобы дело ему служило, а он на первом месте, пуп земли в общем!
— Ладно, о нем в следующий раз, — перевел разговор председатель Совета, — сейчас сложнее и важнее другое.
Он опять подошел к окну и несколько минут смотрел на уныло-безлюдную площадь. Потом повернулся к Боровому.
— В Богородске, в укоме партии, мне сказали: рассчитывайте только на свои силы и возможности, помощь можно ожидать только в самом крайнем случае… Хотел бы я только знать, что это за крайний случай.
— Понять их можно, — ответил, помедлив, военком, — положение везде тяжелое. Особенно теперь, когда и немцы, и японцы, и французы, и англичане вместе с нашими соотечественниками-генералами хотят набросить на нас петлю.
— Вот именно, вместе «с соотечественниками». А нам предлагают активнее привлекать к себе бывших царских офицеров. А эти офицеры на нас волками смотрят!
— Не все…
— Все — не все, поди разбери, что у него на уме, генералы и те врут, что ж взять с какого-нибудь поручика!
— А разбираться придется. Тем более что бывшие офицеры появились и в нашем городе.
— Что ж, разбирайся, это по твоей части, — ответил Бирючков. — А я думаю собрать коммунистов всех партячеек и обсудить с ними создавшееся положение.
9
В келье было тихо и покойно. Мать Алевтина любила тишину, но сейчас она тревожно волновала. Игуменья подошла к двери, набросила крючок, хотя знала, что никто без разрешения к ней войти не посмеет, потом нащупала за иконой маленький шуршащий конверт.
Вчера она лишь мельком пробежала текст: при офицерах читать не хотелось, а когда они ушли, заботы со смертью сестры Серафимы не позволили выкроить и пяти минут. Близоруко щурясь, она вгляделась в подпись: «Валентин, архимандрит».
Тот писал: «…Его святейшество патриарх Московский и всея Руси Тихон так поучал на сей трудный час пастырей православной церкви: при национализации церковных и монастырских имуществ священник должен объяснить пришедшим представителям нынешней власти, что он не является единоличным распорядителем церковного имущества и потому просит дать время созвать церковный совет. Если это окажется возможным сделать, то приходскому совету надлежит твердо и определенно указать, что храмы и все имущество церковное есть священное достояние, которое приход ни в коем случае не считает возможным отдать. Если бы представители нынешней власти не вняли доводам настоятеля храма и приходского совета и стали проявлять намерение силой осуществить свое требование, надлежит тревожным звоном (набатом) созвать прихожан на защиту церкви…»
Игуменью, наверное, ничего бы не насторожило в письме, если бы не слова Добровольского:
«Архимандрит Валентин просил также передать, чтобы вы особое внимание проявили к монахине Серафиме».
Кажется, тогда она вздрогнула, и штабс-капитан спросил:
«Что с вами?»
«Ничего, — ответила она, быстро справившись с волнением. — Но что значит „особое внимание“? Нам, живущим за монастырскими стенами, не всегда понятны мирские выражения».
«Увы и еще раз увы, я передал единственно то, что меня просили».
«Странно… Хотя слова сии уже не могут иметь значения, ибо господь незадолго до вашего приезда призвал сестру Серафиму в свои небесные обители». — Она повернулась к божнице и перекрестилась.
Добровольский перекинулся взглядом со своими спутниками. Они встали и вежливо откланялись…
И теперь, перечитывая письмо, мать Алевтина не могла избавиться от чувства досады и недовольства: ей не доверяли. Мысль эта, правда далекая и неясная, мелькала у нее еще в тот период, когда Валентин служил здесь, в монастырской церкви. Потом, после отъезда архимандрита к новому месту службы, в Москву, она вроде бы растворилась в повседневных делах и заботах. Но теперь, вспоминая свои подозрения, сопоставляя их с посланием архимандрита и его устной просьбой-приказом, игуменья приходила к убеждению: что-то происходило и происходит за ее спиной.
Мать Алевтина аккуратно сложила письмо и снова спрятала его за божницу. «Доверяют, не доверяют — не это главное, — успокаивала она себя. — Главное — надо немедленно узнать, что связало покойницу монахиню и архимандрита Валентина».
По длинному и узкому коридору, в котором даже в самые жаркие и солнечные дни сумрачно и зябко, игуменья прошла к келье Серафимы. У двери остановилась, перевела дыхание.
Ржавые петли скрипнули коротко и пронзительно. В келье сладко пахло ладаном и еще чем-то неуловимым, одурманивающим.
Мать Алевтина осмотрелась. Все, как и прежде, стояло в суровом и едином для всех порядке. Прощупала подушку, скромные монашеские одеяния, постучала в пол, стены, заглянула за иконы. Ничего, кроме пыли и паутины.
Это сначала возмутило игуменью, потом удивило и насторожило: монахини воспитывались в образцовой чистоте и следили за ней неустанно. И если сестра Серафима допустила пыль и паутину, значит, боялась, не смела даже прикоснуться к иконам.
Мать Алевтина торопливо перекрестилась и осторожно сняла одну. Внимательно осмотрела, повесила на место. Потом вторую, третью… Икону «Утоли моя печали» едва удержала в руках: она оказалась необычайно тяжела…
10
К ночи погода испортилась. Прислушиваясь к резким порывам ветра, к скрипу, стону, шлепанью, к десяткам других тревожных звуков за окном, Лиза Субботина засобиралась домой.
— Куда ты в такую темень? Оставайся, заночуешь.
— Нельзя мне, тетя Клава, дома волноваться будут, время-то какое!
— То-то и оно, — приговаривала Клавдия Сергеевна, помогая Лизе одеться. — Не приведи господь чему случиться, сраму не оберешься, в голос все скажут: Сытьковы, такие разэдакие, выгнали девку на ночь глядя.
— Ничего со мной не случится!
— Не зарекайся, береженого бог бережет. Верка, чего сидишь? Проводи подружку.
— Не надо, — отказалась Лиза. — Трусиха ваша Верка. Ну проводит она меня, а потом что? Мне ее провожать. Так и будем до утра провожаться. Лучше я одна.
И она убежала, весело попрощавшись.
— Ох и бедовая девка! Не то что ты, рохля, — Клавдия Сергеевна вернулась из прихожей в комнату, с сожалением поглядывая на дочь, которая собирала со стола лото, обиженно надув губы.
— Не поймешь вас, маманя; то говорите, с бедовыми — горе, то обзываетесь.
— Обзываетесь! — передразнил отец. Он сидел в углу и, усиленно делая вид, что читает газету, за весь вечер не произнес ни слова. — Вымахала с коломенскую версту, а ума и на грош не накопила!
— Ты чего это, Максим? — удивленно вскинула брови жена.
— А то! Чего, спрашивается, повадилась эта преподобная Лизавета к нам?
— Так уж и повадилась, — вступилась за подругу Вера. — И пришла-то в третий раз. Подумаешь…