— По видимости, будто что здоров, ваше высокоблагородие, но только, как я на той неделе уж докладал, сильно тоска на него находит. Третьего дня ввечеру дежурный по конюшне от него петлю отобрал, котору из запасного трока сделал, а ноне утром на сеновале квартирмейстер Семенов его застал. Стоит, сказывал, в углу самом темном да на стропила смотрит, а в руке ремешок сыромятный. «Ты, — квартирмейстер ему, — чего тут?» А он молчком ремень за пазуху — да вниз…

Ротмистр завозился на диване, поправил подушку под плечом и, улегшись вновь, приказал:

— Таковую дурь ты из него тотчас выбивай.

— Слушаю, ваше высокоблагородие. Только, осмелюсь доложить, около его часовых не поставишь. Изволите помнить тех-то, прошлогодних, — Милова, Устинова аль Петушка, к примеру, который в самую светлую заутреню в нужнике задавился?

Вейсман рывком присел на диване и уперся в Жученкова таким взглядом, что у того при всей привычке обращения с начальством разом втянуло живот и по спине пошли холодные мураши.

— Такого больше бывать не должно! Слышал, вахмистр? — сказал барон грозно. — Ты мне за то отвечать станешь. Галуны спорю, ежели хоть один мерзавец что над собой сделает.

— Слушаю, ваше высокоблагородие! — ответил Жученков.

Барон взял со стола стакан, хлебнул несколько глотков, прилег и заговорил, глядя в потолок:

— Черт знает! Забирают в башку много дури, а потом отвечаешь за них перед начальство.

— И греха смертного не боятся! — поддакнул вахмистр, ободренный оборотом мыслей командира, подтверждавшим, что над ним нависла гроза.

— Лето бы уже наступало, то отсылал бы скота на огороды, — продолжал ротмистр. — А сейчас куда из эскадрона убрать?

— Осмелюсь доложить, есть одное средствие от его избавиться, — окончательно осмелел Жученков.

— Ну? — скосил глаза барон.

— Перво, из флигельманов уволить, а после в ремонтерскую команду сдать, там за лето, поди, от намереньев своих отойдет. Нонче на манеж господин поручик Гнездовский заходили да, вас не заставши, мне изволили сказывать, что ремонт нонче, почитай, двойной гнать надобно после прошлогоднего падежа, так не уступят ли ваше высокоблагородие одного, а то двух кирасир. Они завтра к вам прийти собирались.

Вейсман молчал, очевидно раздумывая.

— Они бы вашему высокоблагородию зато лошадок задешево из Лебедяни привели, — продолжал вахмистр, — под новую-то коляску.

— А на флигельмана кого поставить? — спросил барон.

— Мало ль у вашего высокоблагородия выученных? — польстил Жученков. — Можно Мосенку аль Соломина, а то Челюка еще. Вот поправитесь да пробу всем сделаете, — который чище покажется.

Наступило молчание. Барон думал, смотря в потолок. Вопрос был важный. Флигельманом назывался солдат, отчетливо, правильно и красиво делающий приемы ружьем, а в кавалерии еще и холодным оружием. Он ставился на учении перед строем как живой образец, с которого все копировали каждое движение.

— Хорошо, вахмистр, ступай, — кивнул наконец Вейсман.

— Счастливо оставаться, ваше высокоблагородие! — вытянулся Жученков. И хотя очень хотел спросить, решилась ли судьба Иванова, но, зная нрав своего командира, воздержался и, повернувшись по форме, взялся за дверную ручку.

— Ты скажи тому болвану, что из флигельманов я его увольняю, — раздалось за спиной вахмистра. — Да смотри за ним в оба глаза: что случится — я тебе самому шкуру спускать начну.

Жученков стоял уже вновь лицом к ротмистру.

— Слушаю, ваше высокоблагородие, — отвечал он. — Да все бы верней ему и ремонтерскую команду объявить, а то не ровен час… Я к этаким во как приглядевшись. Что раньше веселей да крепче солдат был, то скорей задумавши свое…

— Ступай! — оборвал его Вейсман. — Я с поручиком завтра имею поговорить.

Выйдя из баронской передней, вахмистр перевел дух, перекрестился и накрылся фуражкой, после чего начал осторожно спускаться по крутым ступенькам чугунной лестницы, прилепленной архитектором Руска к стене казарменного здания. Держась за перила, Жученков ругал про себя смотрителя казарм, что, наживаясь на масле, поздно зажигает фонари. Но когда наконец ступил на твердую землю, то мысли его приняли иной оборот. Радовался, что, видать, точно нашлась угроза на ирода Вейсмана и тому, что сейчас же разыщет Иванова, которого отведет от греха.

По уходе вахмистра барон рассудил, что принял должные меры. Теперь он почувствовал себя только обиженным.

«Конечно, раз императору так стало угодно, то надо обходиться без самоубийц, — думал он, — хотя при том очень может дисциплина ослабнуть. Без большого страха разве доведешь этих мужланов до того, что требует высшее начальство?.. Однако теперь я окажусь уже ни при чем, когда эскадрон станет не так хорош. Имел рвение потрудиться для службы, но сами подрезали крылья соколу, как гласит поговорка. А Иванова отдать ремонтеру — небольшая потеря. Последнее время ничем его не заставишь точно исполнять приемы…»

Так случилось, что ефрейтор Александр Иванов, доведенный бранью и побоями барона Вейсмана до полного отчаяния и уже не раз пытавшийся наложить на себя руки, вдруг оказался не только избавленным от постылой обязанности флигельмана, но и переведенным не меньше как на полгода в ремонтерскую команду. А о такой завидной доле мечтали все строевые кирасиры полка.

Однако это счастье едва не прошло мимо Иванова. Просматривая список солдат, назначенных к откомандировке из эскадронов за ремонтом, генерал Арсеньев спросил адъютанта:

— Почему от всех по одному, а от Вейсмана двое? Люди ему не нужны стали? Одних в гроб вгоняет, а других хоть на год отдать готов? Вычеркнуть ефрейтора!

— Желание откомандировать сих людей, ваше превосходительство, исходит не от ротмистра Вейсмана, — доложил адъютант, бывший приятелем полкового ремонтера. — О том просит поручик Гнездовский, которому хорошо известны по прежней его службе в сем эскадроне, еще до барона Вейсмана. Последний же согласился на таковую просьбу, я полагаю, только в расчете, что ваше превосходительство сами вычеркнете одного.

— Еще хитрости немецкие! — возмутился генерал. — Он станет отдавать, а я буду радеть об его эскадроне? Черта с два!

И он подписал приказ.

2

Хотя одновременно с генералом Арсеньевым запросы такого же характера получили всего четверо командиров гвардейских полков, но и в остальных частях корпуса было немногим меньше солдат, умерших за 1817 год. Число их везде колебалось между восемью и десятью процентами списочного состава. Причины проявления монаршего человеколюбия заключались в том, что император Александр был удивлен означенным в рапортах количеством самоубийств. Всегда много умирало солдат от цинги, чахотки, лихорадки, поноса, немало кончалось в госпиталях после наказаний шпицрутенами и фухтелями, но самоубийцы в прежние годы считались единицами. Появление их во всех полках гвардии было чем-то странным, не свойственным солдату, каким представлялся он императору. Что за Вертеры такие в серых шинелях? Люди благородные, случается, кончают жизнь самоубийством от неразделенной любви, от разочарования в дружбе, от невозможности уплатить карточный долг. Но существам низшим — солдатам и мужикам — такие чувства не свойственны. Пусть-ка ответят господа полковые командиры, каковы причины сего поветрия. Видно, за солдатами нет должного присмотра, он недостаточно занят службой, раз может доходить до такой крайности…

Осенью предстоит ехать на конгресс в Аахен, встретиться там вновь с Меттернихом, а он неизменно, при каждом свидании, делает как бы вскользь замечания, по которым ясно, какая у него отменная агентура в Петербурге. Возьмет и скажет теперь: «Позвольте выразить вашему величеству сердечное сочувствие. Как я слышал, множество солдат вашей победоносной гвардии лишают себя жизни…» Или как-нибудь еще в этом роде. Бог знает что! Эти самоубийства положительно неприличны. В них есть нечто дерзкое, пахнущее бунтом против законных судеб своего сословия…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: