Верный своему лицемерию и ханжеству, Джунаид-хан выдал дочь за бедняка, чтобы повсюду говорили: «Смотри — хан, а дочь свою не погнушался за голяка отдать. Что ни говори, а Джунаид-хан справедлив! Он и за богатого и за бедного… Где это видано, чтобы ханская дочь была за бедняком? Разве только в сказках?!»
Бедняк жених справил пышный той — свадьбу. Разумеется, на средства тестя, не поскупившегося дать будущему зятю овец, риса, масла, муки, сахара, чаю — всего, что нужно для того, чтобы свадьба походила на ханскую. И опять пошла добрая молва — о щедрости и человеколюбии Джунаида…
Через месяц после тоя Джунаид увидел дочь дома. По обычаю невеста через месяц возвращается к родителям, пока семья жениха не выплатит остатки калыма — выкупа за невесту. С бедняка взятки гладки. Но у Джунаид-хана была в том своя корысть: пускай люди видят, что и тут ханская дочь блюдет неписаные законы патриархальщины.
Прошел месяц, второй… Тылла, стараясь не попадаться отцу на глаза, по-прежнему жила дома. Однажды, вернувшись с охоты, Джунаид заметил заплаканное лицо старшей жены. Она бочком подошла к хану, чтобы снять с него сапоги и вымыть ноги.
— Что-то Тылла дома застряла? — Джунаид-хан протянул ей ногу в запыленном сапоге.
— Поговорили бы с ней, мой повелитель, — тихо прошептала жена, привычным движением разув мужа. — Не хочет она… к мужу возвращаться.
— Как? — зеленоватые глаза хана холодно блеснули. — Позови ее…
Тылла, стройная, красивая, переминалась у порога с ноги на ногу. Она, бесстрашно поблескивая такими же рысьими, как у отца, глазами, смотрела на Джунаид-хана.
— Почему не едешь к себе… домой? — В голосе отца зазвенел металл.
— Не хочу! — Она и разговаривала, как отец, впиваясь взглядом в шею собеседника. — Не хочу жить с ним… От него псиной несет.
— Псиной? — хохотнул хан. — А ты постирай ему белье, искупай его. Он твой муж, твой повелитель!
— Он мне противен! Увижу его — тошнит. Прости, отец…
— А что люди скажут? Ты связана адатом и шариатом… Пока муж не даст тебе свободу, ты будешь жить с ним под одним кровом, хоть умри!
— Убей меня, отец, не пойду! — Лоб дочери покрылся испариной. Мать, стоявшая позади, толкнула Тыллу: «Разве можно так дерзить отцу!»
— Убей, говоришь? — усмехнулся он. — Моей дочери смерть не страшна… Пуще смерти она должна бояться самого Джунаид-хана… Что-то я этого не заметил. А ну позови Непеса, — бросил он жене, но, увидев, что та нерешительно топталась на месте, прикрикнул: — Живее!
Жена опрометью бросилась вон. Джунаид, будто давно ждал такого повода, рассчитанным движением отвернул край ковра, где на чистой тряпочке рядышком с кораном лежал вороненый маузер. Тылла не успела от страха даже сжаться, как отец, не поднимаясь с места навскидку, первой же пулей сразил дочь. Когда вошли Непес и жена, Тылла лежала бездыханная, с закатившимися под лоб глазами и открытым ртом, будто в горле у нее застряли последние слова проклятия.
На выстрел прибежал старший сын Эшши-бай. Увидев на полу сестру, он дрожащим голосом спросил:
— Зачем же так… отец?
Джунаид-хан досадливо поморщился, оглядел сына с ног до головы, словно видел его впервые. Обличьем и осанкой весь похож на него, Джунаида. Только ростом меньше да характером хлипковат. Вот бы ему нрав сестры, ее волю.
Эшши-бай, не сводя глаз с мертвой сестры, осекся. Чего доброго, ухлопает еще под горячую руку.
— А ты не догадываешься, зачем? — криво усмехнулся Джунаид. — Подумай!
Эшши-бай пожал плечами. Никогда не поймешь отца, что он думает и какое решение примет через мгновение.
— Она твоя сестра, а моя дочь. — Джунаид-хан осторожно поднял подушку, под которой томились два пузатых чайника с зеленым чаем. — Но она женщина… Что толку от того, что ее земля носит? Только небо коптит. Она чужая… Ты и Эймир — мои. Вы, ваши сыновья будете продолжать мой род, мое имя, мои дела… Ее смерть сослужила всем нам хорошую службу. Узнают люди, скажут: «Джунаид-хан ради обычаев дочери родной не пощадил. Вот кто истинный слуга ислама, вот кто ревностно блюдет законы наших предков!» Я потерял одну дочь, но приобрел тысячу воинов. Смерть Тыллы приведет в мой лагерь тьму мусульман, тысячи ревнителей адата и шариата. — И хан словно ни в чем не бывало отлил в пиалу чаю, с шумом отхлебнул глоток.
…Дурды-бай ухмыльнулся, вспомнил, как однажды распинался Джунаид-хан перед хивинским ханом Исфандиаром, называя его другом, братом, пока тот был в милости у англичан. Хивинский владыка знал истинную цену джунаидовским клятвам и все-таки поверил ему. Из-за непомерно пылкой «любви» басмаческий главарь повелел своим сыновьям привезти ему голову хивинского «брата»… Кто сказал, что ворон ворону глаз не выклюет? И по сей день перед глазами Дурды-бая, как наваждение, стоит ковровая сума, шмякнувшаяся у ханских ног; в той ковровой суме сочилась кровью голова хивинского правителя.
Теперь же Джунаид-хан загнанным волком мечется по Каракумам. Не поджигай — сам сгоришь, не копай яму другим — сам туда угодишь. Ушла его былая сила, как остатки мутного чая, выплеснутого на песок. А послушаешь хана — все мнит себя чуть ли не падишахом… Все о себе да о себе. Своя рубаха ближе к телу. Хан не раз посылал в преисподнюю как отряд Дурды-бая, так и отряд его брата Хырслана. Джунаид-хан приказывал сыновьям Сары Баллы идти на верную гибель, под красноармейские клинки, а сам со своими сыновьями Эшши-баем и Эймир-баем любил лишь ночные набеги на аулы да дележ захваченного добра. Что отец, что сыновья — беркуты. Да шайтан с ними, с этими алчными разбойниками, думал Дурды-бай.
Уже алел восток, уже пустыня дохнула предутренним холодом. Дурды-бай, зябко поеживаясь, прилег на попону и не заметил, как заснул. Вскоре проснулся от выстрела, раздавшегося над самым ухом. Дурды-бай даже не успел ужаснуться, услышав рядом с собою вскрики, возню борьбы; на него навалились тяжелые сильные тела, кто-то запрокинул ему голову и полоснул ножом по горлу.
Стон и предсмертный хрип стояли над узкой лощиной, залитой кровавым заревом. Никто из маленького отряда Дурды-бая, заночевавшего в пути, не успел сделать ни одного выстрела.
Ленивое солнце равнодушно заскользило своими лучами по барханам, по мертвым джигитам, застывшим в неестественных позах. Почти все они были оголены: с них сорвали одежду, у них забрали оружие и вещи. Вокруг не осталось коней, только бесчисленное множество следов, терявшихся среди угрюмых барханов. Ветер, занося следы ночной трагедии, раздувал золу давно потухшего костра, носил по земле обрывки шерстяных веревок, завывал в пустых консервных банках, мел поземкой по двум убитым в красноармейских шлемах, картинно вытянувшимся на красноватой глади такыра. Над трупами уже роились большие зеленые мухи.
В полдень сотня басмачей, вырезавшая группу Дурды-бая, на рысях внеслась в аул и, спешившись, застыла у белой юрты Джунаид-хана. Эшши-бай махнул всадникам камчой: «Расходитесь по домам!» Кинув поводья коноводу, Эшши-бай толкнул дверь, чуть не сбив стоявшего за ней на часах Нуры Курреева.
Джунаид-хан дремал на высоких атласных подушках; услышав конский топот, он сбросил с себя легкую дубленку из каракуля и вопросительно глянул на запыленное лицо сына. Тот, поздоровавшись, снял с плеча хорджун и вытянул оттуда за ухо окровавленную голову Дурды-бая, ощерившуюся в предсмертной судороге. Затем Эшши-бай достал какой-то сверток и, развернув углы платка, показал отцу величиной с кулак комок мяса, запекшийся кровью.
— Что это? — Джунаид вскинул мохнатые брови.
— Сердце предателя, — процедил сквозь зубы Эшши-бай. — Я изжарю его и съем, как делали истые мусульмане Аравии. Так будет с каждым, кто изменит тебе, мой отец!
Молодой охранник Нуры невольно отшатнулся, передернул плечами, как в ознобе, к горлу его подступила тошнота.
— Не наследили там? — Джунаид-хан заметил, что его телохранитель побледнел.
— Все сделали по-твоему, отец, — Эшши-бай отбросил в сторону хорджун с головой Дурды-бая. — Целую ночь выжидали, пока они все уснули, накрыли только на зорьке, в самый сладкий сон. Ни одной души живьем не оставили… А на месте бойни разбросали красноармейские котелки, банки из-под солдатских поганых консервов. Их никто, кроме русских, не жрет… Там же расстреляли двух пленных красных аскеров, оставили на виду. Всякий скажет, что был бой и красные сами напали на Дурды-бая…