— Бас!.. Кш-кш!.. Бас!.. Гаплан, бас!
— Гап, гап!.. Вахей!..
Рычащий, лохматый ком катился под ноги мальчишкам, и те в восторге и ужасе шарахались в стороны или подбегали к волкодавам вплотную, чтобы уськаньем подсобить каждый своему псу. Хохот разносился по всему аулу.
Это был старый аул, приютившийся у подножия Копетдага, на самой границе гор и пустыни, некогда спасительное пристанище конных разбойников-аламанов, теперь облюбованное басмачами. Тут вдоволь воды, корма для лошадей, рядом высокие хребты с неприметными тропами и сыпучие пески: любое ущелье, любой бархан укроют от погони. Вдоль реки в беспорядке разбросаны пять десятков юрт и мазанок, скособочившийся саманный забор-дувал с глинобитным домом старейшины рода Аннамурата, в сторонке раскинулся караван-сарай с шестью большими каменными домами, принадлежащими Атда-баю, одна мечеть, возвышающаяся над аулом своим единственным щербатым куполом. Высокие пожелтевшие стога колючек у тамдыров — глиняных печей, в которых дайханки выпекают лепешки, понурые стреноженные ишаки.
Всюду, куда хватал глаз, всадники. Это банда басмаческого предводителя Джунаид-хана остановилась в ауле на короткий отдых. Всхрапывали непоеные лошади, ревели верблюды. Суетились нетерпеливые погонщики верблюдов, разгружавшие едва державшихся на ногах верблюдов. Уздечками раздирались в кровь ноздри верблюдов, упрямившихся от боли, усталости и бестолковых окриков измотанных людей. Бедные животные, тяжело груженные награбленным добром, рискуя сломать себе ноги, нехотя подчинялись погонщикам — шумно приседали на все четыре ноги.
Заполыхали костры под черными казанами. Несколько нукеров длинными ножами ловко свежевали баранов, а рядом гурт меченых овец, дожидаясь своей печальной участи, лениво жевал свою жвачку. Одни басмачи приводили в порядок амуницию, другие от безделья развлекались, стравив аульных собак. Из пустыни, поднимая густую пыль, подходил еще отряд всадников…
Немного в стороне от шумного круга другая толпа. Десятка три мужчин и стариков, окруженные подъехавшими сюда конниками, молча слушали человека в богатом хивинском халате. Он сидел на красивом тонконогом жеребце, поскрипывая новым седлом с притороченным к нему английским винчестером, убранным серебряными украшениями. На холеном лице с печатью властности — злоба и презрение. У его стремени стоял высокий мужчина с надменными складками возле рта. Серый повседневный халат чекмен скрывал очертания массивной, рослой фигуры, коричневый тельпек — барашковая шапка — простого дайханина сидел почти на надбровных дугах, подчеркивая животную силу мощных челюстей. В ауле этого человека звали Курре — Ишачок. Родители когда-то нарекли его другим, более ласковым именем, но оно забылось. Еще сызмальства, то ли из-за непоседливости, то ли из-за упрямства его характера, к нему так и прилипла нелестная кличка. Он не обижался — привык.
Когда всадник поворачивал к Курре голову, самоуверенность смывалась с его лица угодливой улыбкой.
— Туркмены! Может быть, аллах ослепил меня, и потому я не вижу среди вас мужчин, кроме Курре?! Или вы не туркмены, а стадо трусливых шакалов? Большевики свершат святое дело, когда перережут вам глотки, как баранам!.. Последний раз спрашиваю: пойдете со мной?
Люди молчали, переминаясь с ноги на ногу. В тишине был слышен злобный рык дерущихся вблизи озверелых псов.
Всадник горячил коня и, наезжая на толпу, размахивал трехжильной камчой, бросая в лицо то одному, то другому:
— Ты?! А ты? И ты тоже?!
Некоторые, загипнотизированные волей его, в страхе опустив глаза, переходили, кто медленно, а кто юрко, из толпы к стоявшему рядом со всадником дайханину Курре. Тот благосклонно оглядывал каждого приблизившегося, злобно косился на тех, кого распекал человек в богатом халате.
— А ты, Таган? Или у тебя теперь другой бог, кроме аллаха? Может, поганый крест повесил себе на шею? Что молчишь? Ты ходил со мной на Хиву, ты дрался под Ташаузом, в плавнях Амударьи… Думал, если ушел сюда, в свой аул, то скрылся от меня? Помнишь, под стенами Бедиркента красные намертво обложили нас? Их пули отправили в небесный дворец вечности многих моих отважных джигитов… Но в тот день я вырвал тебя из ада и снарядил в дальнюю дорогу… Зачем?! Скажи!.. Затем, чтобы ты созвал под мое знамя своих соплеменников, земляков! А ты что?! В навозной куче застрял… Ты сам разбойник, и предки твои тоже аламаны… И умереть ты должен на коне! Сохой в наш век добра не наживешь. Что ж молчишь? Или ты стал бабой, Таган?
Угрюмый сорокалетний дайханин, которого спрашивал всадник, выступил на шаг из толпы, но только на один шаг, и остановился как вкопанный. Широкоплечий, рослый, он стоял, словно высеченный из большого осколка скалы. Всадник невольно залюбовался Таганом, хотя знал его с давних пор. «Голодранец, а держится, как хан… Несправедлив всевышний! Оделит же безродного и красотой, и статью… Силен, как пальван-борец, ловок, как барс, умен, как мудрец. Такой, если согласится, то будет служить верой и правдой, а не захочет, хоть на кол его сажай — не сломишь».
Человек в богатом халате дал бы дорого, чтобы склонить на свою сторону Тагана: не заманишь его — не справишься с другими. Птицу ловят птицей.
— Недостойны тебя такие слова, Джунаид-хан, — в голосе Тагана дрожала обида. — Пока я ходил с тобой на Хиву, двое моих сыновей умерли с голоду…
— Разве мало добычи мы взяли в Хиве?
В глазах Тагана мелькнула горькая усмешка. Он, выдержав уничтожающий взгляд Джунаида, не сводил с него прищуренных глаз.
— Ты спрашиваешь меня о добыче? Тебе лучше знать о ней, хан-ага… Еще спроси у Курре. — И он указал рукой на свирепого мужчину. — Он, хоть и молчит, тоже знает, какая была добыча!.. А я привез из Хивы лишь в плече кусочек свинца…
— Не много, — хмыкнул Джунаид, похлопывая костяной рукоятью плети по желтым ичигам, поверх которых были натянуты новенькие остроносые азиатские калоши.
— Да, не много, — уже без усмешки подтвердил Таган, по-прежнему не сводивший с Джунаид-хана дерзкого взгляда.
— Завтра придут большевики, они заберут у тебя последнее: жену, детей, юрту, овец — все твое добро, Таган. Я знаю, что говорю. Они оставят только твой кусочек свинца…
— У бедного туркмена добро на спине, ложка за поясом. Вот мое добро, — Таган остервенело дернул свой халат, драный и засаленный. — Человек родился не на коне и не с винтовкой. С омачем жизнь честней, аллах милостив… Я никуда не пойду.
— Хай, поганец!.. — процедил сквозь зубы Джунаид-хан и, коротко взмахнув, хлестнул Тагана по лицу камчой.
След плети отпечатался иссиня-бледной полосой от правой брови до верхней губы и на глазах потемнел, вздулся, засочившись кровавыми росинками.
Нервный скакун ахалтекинской породы, каких с незапамятных времен выводят только в Ахальском оазисе, будто почуяв настроение хозяина, шарахнулся в сторону. Джунаид-хан, потрясая плеткой, закричал:
— Вы еще пожалеете, что родились на свет людьми, а не свиньями! До самой могилы будете жалеть!.. — и, круто повернув сноровистого коня, поскакал прочь. За ним сквозь толпу, расшвыривая людей лошадьми, устремилась ханская охрана.
А люди разбегались с мрачными лицами к своим юртам, пригнувшись, вобрав голову в плечи, будто ждали погони или даже выстрелов в спину.
Таган, запыхавшись, вошел в свою юрту и остановился на пороге, раздумывая, что делать дальше. Из сумрака, пронзенного узкими лучами солнца, проникавшими сквозь драную кровлю, смотрели встревоженные глаза жены, дочерей.
— Надо прятать девочек, жена, — сказал устало Таган.
Она подошла к нему.
— У тебя кровь. — Концом платка Огульгерек попыталась стереть кровь с лица мужа.
— Оставь, — он легонько отстранил ее руку. — Делай, что я сказал. Где Ашир?
Огульгерек недоуменно пожала плечами, тревожно заглянула в глаза Тагану.
— Он возился с псом Гапланом… Слышала, как гремела собачья цепь. Может, там…
Таган, не дослушав жену, вышел вон.
А там, где конные нукеры — воины Джунаид-хана развлекались дракой собак, не смолкали азартные крики. Одна собака уже лежала с перегрызенным горлом, а вторая, изрядно потрепанная, поскуливая и облизывая раны, еле волочась по земле, пыталась уползти подальше от гогочущих людей.