— Встава–ай, встава–ай! Дядя Федор идет.

 — Сейча–ас.

 — Завтрак проспишь.

 — Ну, сей–час…

Пытаюсь открыть глаза, и кажется, уже открыл. Вот и встал, обуваюсь, вот иду, а мать:

 — Да что же ты, встанешь аль нет?

 — Сейча–а-ас… Ну, иду, ну, чего ты…

Мать уходит. Снова будто встаю, даже ворчу, обуваю лапти, одеваюсь, и все это тихо. И тепло мне, о чем‑то думаю и… сны, сны один за другим, второпях.

 — Да ты встанешь, что ль, чертенок? — уже кричит мать, и с меня летит дерюга.

Мне сразу холодно, злоба пронизывает, я ругаюсь, плачу, проклинаю себя, отца, всех братьев и с ужасом думаю, что ведь так вот рано придется мне вставать всю весну, лето, осень. Мне, мальчишке, придется вставать раньше отца, раньше всех мужиков. А сверстники мои спят, и братья спят. Их мать не будит. Чем я виноват?

 — Э–эх, народи–или! — сквозь слезы кричу матери. — Че–орт вам велел!

 — А вот возьму сковородник и нарожу тебе! — злится и она. — Ишь, какие слова говорит! Может, ты и матерпо ругаешься?

Мне хочется сказать «ругаюсь, да еще как», но я уже «разгулялся». Торопливо накручиваю портянки, сую ногу в лапоть, задергиваю оборы, обвиваю ими ногу. Мать, жалея, говорит:

 — На стойле отоспишься.

Готов. Иду умываться. На улице ни души. Пока в сенях умываюсь, слышу един за другим три удара плетью.

Мать открывает дверь из избы, произносит коротко:

 — Сам.

Схватив сумку, плеть, дубинку, бегу догонять дядю Федора. Глаза хоть и слипаются, но утренний холод пронизывает насквозь.

За церковью бледная заря. Кое–где бродят коровы. Мы идем улицей и слышим, как то в одном, то в другом дворе шумят бабы доенками. Иногда вдруг зазвенит ведро, отчаянно закричит баба — это корова ударила ногой в ведро и пролила молоко.

Петухи поют в разноголосицу. Собаки еще спят. А мы уже проснулись. Овечий пастух встает раньше нас. Вон слышен гул, блеянье, хлопанье кнутов. Дядя Михайла с двумя подпасками гонит крикливое стадо. Пыль от овец, какой‑то особенный, нехороший запах.

Мы наскоро завтракаем у Гагары. Рассиживаться нам некогда.

 — Где каравай? — помолившись, спрашивает старик.

 — У нас нынче пироги и курники с капустой, — оповещает сноха. — Ты пришли кого‑нибудь.

Это хорошо. Дядя Федор доволен. Горячий пирог и курник в поле! Да и хлеб ему не нести, легче идти за стадом.

Идя в конец улицы, хлопаем плетьми, будим баб. Снова суетливый звон доенок, сонные окрики, кое–где переругивание. Это снохи спорят, кому черед доить корову. До крайних изб мы не доходим. Навстречу уже гонят коров. Дядя Федор хлопает плетью, кричит: «Куд–д-да!» И вот уже стадо, сначала маленькое, трогается улицей. Потом оно нарастает, ширится. Коровы подходят сами, некоторых выгоняют. Мы «подбираем» отстающих, покрикиваем на баловниц, которые метят на огороды. Впереди пока идет Бурлачиха. В поле она озорница, а тут, в селе, держится важно, идет, не оглядываясь на огороды. Бурлачиха «ведет» только до церкви. Там из широких ворот выйдут поповские коровы: одна из них — Попадья. Она‑то и займет место впереди. Бурлачиха покосится на нее и пойдет за ней следом.

Многорогое скопище пылит, ревет, машет хвостами, толкается. Слышен щелк копыт, хруст старых ног, бульканье в животах. Пустые вымена болтаются, как ненужные.

Мужики тоже проснулись. Они ладят сохи, бороны. Нынче они будут делить барскую землю, после обеда начнут сеять. Уполномоченные увиделись с управляющим в городе у барыни, там и сговорились. Барыня, слышь, не хочет ссоры с мужиками.

А к Харитону на постоялый двор зашел железнодорожник, увел с собой. Куда ходил Харитон, никто не знал, и он никому не говорил. Были догадки, что ходил он к каким‑то «товарищам» на собрание.

О схватке с кокшайскими уполномоченные узнали не от управляющего, а от того лее железнодорожника, который приходил на постоялый двор.

 — Откуда он пронюхал? — удивился староста. — Я сам ничего не знал, и Харитон не знал.

Мне хотелось повидать Харитона. Когда я его увижу?

«Стой! — догадался я. — Нынче».

Выгнали на степь. Прохладно, ветерок дует.

Вот и солнце взошло. Дружнее закаркали вороны над лесом, шумно поднялись грачи.

 — Дядя Федор, за пирогами не пора?

 — Иди. Или пусть Ванька сходит.

 — Нет, я сам: он половину себе оставит.

 — Парень вороватый.

Опоясавшись плетью, я отправился. Новые лапти на ногах легки. Я шел косой дорогой, по которой ездят в поле. Кроме мелкого придорожника да ползучей березки, на ней нет никакой травы. Стадо осталось далеко позади, его почти не видать. Я в поле совсем один. Хочется петь, прыгать, кричать, смеяться. Бросаю дубинку торчмя, считаю сколько раз она перекувырнется. Бросаю ее плашмя, будто играю в бабки. Попадается старая чекушка. Она в засохшем дегте. Нет, то уже не чекушка, а чижик. Подбрасываю его и бью так, чтобы он не отлетал на пашню. А вот воображаю, что передо мной глубокие канавы с водой. Опираясь на дубинку, как на шест, перемахиваю через них. Вдруг почти из‑под ног выскочил зверек. От испуга я вскрикнул и пустился за ним. Это — земляной заяц. Он похож на обыкновенного, но меньше ростом и с маленькими ушами. Я его не догнал, да и зачем он мне? Их не едят. Если бы настоящий! Иду межой. На ней кое–где кучи сорной прошлогодней травы. Больше всего — полынь. Спички у меня есть. Разворачиваю кучу, выбираю траву посуше, чиркаю одну, вторую спичку, — не горит. Вынимаю курительную бумагу, зажигаю, кладу на нее сухую, с уцелевшими еще листьями, траву. Потрескивая, она загорается. Синий дым, чуть клубясь, идет на меня. Сажусь на межу, свертываю цыгарку. Прикуриваю от стебля горящей полыни. Дым глотать я еще не умею. Учусь пускать через нос, но это щекотно. Куча занялась уже вся. Надо бы идти, но страшно оставить огонь в поле. Дождался, пока догорела куча. Докурил и цыгарку. Голова слегка кружится, во рту сухо, горько. И, уже не играя, быстро зашагал в село. Над головой, преследуя до села, пели жаворонки.

Вот и гумна, ветлы, шалаши. Вон переулок, возле которого мы живем, влево, на выгоне — мельница Гагариных. Она лениво взмахивает косыми крыльями. Мне идти мимо нее, потом межой конопляника и огорода Василия Госпомила. Вот и сарай. Мне бы мимо, но в сарае слышны голоса: один дяди Василия. Он не поехал с мужиками на барскую землю: он под яровые снял две десятины во втором обществе.

«Наверно, читает библию, — подумал я. — Отцу нашему пара». Но что это? Чей‑то второй голос. Совершенно незнакомый. Кто же у него в сарае? Что они делают? Хочется заглянуть в приоткрытые ворота, подслушать. Нет, нехорошо подслушивать! Да и некогда. И так дядя Федор ругаться будет.

 — Кто еще кроме Харитона? — вдруг услышал я, когда подошел к углу.

 — Лазарь, кузнец Самоха, Иван Беспятый.

 — Л учитель?

 — Тоже.

Я замер. Смолкли и они. Может быть, слышали мои шаги? После некоторого молчания опять чужой голос не то вздохнул, не то злобно сказал:

 — Революционеры нашлись…

 — Видать, забастовщики подучили, — поддакнул Василий. — В городе, слышь, Харитон стакнулся.

 — Молчи! Как чуть, все мне передашь.

 — Ничего мне за это не будет?

Чужой голос что‑то тихо ответил.

Опять начали говорить, но я нарочно громко затопал ногами и вышел прямо к сараю. Проходя, скосил глаза на дверь. На ступе сидел человек в погонах, в фуражке с кокардой. Василий — на санях. Я догадался, что это урядник. Меня охватил испуг.

Улица. Недалеко школа. Перемена. Ребята шумно играют в лапту, борются, бегают друг за дружкой. Несколько парней перевешиваются через прясла возле церковной сторожки. Тяжелое чувство охватило меня. Показалось, что все мои товарищи куда‑то уехали, а меня оставили одного.

 — В класс! — услышал я голос учителя. Он стоял на крыльце и дымил папиросой.

Быстро убежали ученики в школу. И стало тихо. Возле церкви тополя, две сосны, густая сирень. Скоро она зацветет. Запоздало поют петухи, где‑то кудахчет курица, на площади ходит толстоногий маленький теленок.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: