— Христос просит полтораста целковых, да по полпуда ржи с череду в «новинки», да хлеб его убрать с поля. Харчи мирские.
— Балует! — прогудели мужики. — Зажирел Христос!
Дождавшись, когда стихнут мужики, староста снова крикнул:
— Кто дешевле?
Из другого угла отозвался Тимофей, прозванный «Вороном». Ладился он каждый год — и все по–пустому. Никогда стадо не пас, да и не собирался пасти, а торговался просто так — цену сбить. Хоть и знали, что Ворон все равно не наймется, спросили:
— А ты сколько?
— Сто целковых. По десять фунтов с череду, на мирских харчах.
— Та–ак! — протянул староста. — Теперь спросим дядю Федора. Дядя Федор, ты тут?
— Куда же я денусь!
— Говори — какая твоя цена?
Старик подошел к столу, обернулся к мужикам и, моргая красными глазами (за это он был прозван «Колдуном»), медленно заговорил:
— Моей цены, мужики, никакой. Я задарма соглашаюсь пасти. Зачем я буду мир обижать? А ежели вам торгов хочется, пущай поторгуются Микешка с Вороном. Вот и вся моя цена.
— Отказываешься, что ли, дядя Федор?
— Нет, не отказываюсь. Я говорю только: задарма, мол, согласен.
Наступило молчание. Староста сжался и стал похож на сибирского кота. Дядя Федор отошел в сторону. Проходя мимо нас с отцом, добавил:
— Бог с вами, кого хотите нанимайте, — и поглядел на отца.
— Знамо дело, — промолвил отец.
Мне стало жаль старика. У него такое печальное лицо, а на глазах будто слезы. Ему обидно, что мужики начали торг. Глядя вниз и вздыхая, он пробирался к двери. Мужики тоже чувствовали неловкость и молчали. По правде говоря, мужики и сами не верили, что из этих торгов может что‑то получиться.
Когда дядя Федор уже прошел к двери, кто‑то задержал его и крикнул:
— Народ, старик‑то уходит со схода!
— Как уходит?
И весь сход обернулся к двери.
— Дядя Федор, ты чего ж это?
— Не пускайте его!
— Что затеяли! Какие торги! Человек пас два года и пущай пасет.
— Дядя Федор, подожди уходить! — крикнул староста.
Но старик все стоял около двери, не оборачиваясь. Лишь потом, когда усилились крики, он обернулся и, указывая на Тимофея, проговорил:
— Пущай Ворон пасет. Я вам не пастух.
— Мужики! — весело крикнул Ворон. — Я от торгов отказываюсь. Если хочет, пущай торгуется Христос.
Но и Никифор молчал. Дядю Федора провели к столу, поставили перед старостой.
— Говори, за какую цену возьмешься? — сурово спросил его староста.
— Как и прошлый год.
— Слушай, мир, — крикнул староста, — дядя Федор за прошлогоднюю цену соглашается! Вы как?
— Пущай пасет.
— Согласье есть?
— Есть.
— Пиши, писарь, приговор.
Апостол застрочил, густо бормоча что‑то под нос. Мужики оживились, подходили к дяде Федору, хлопали его по плечу. Но старик будто не рад был, что его наняли, он мрачно смотрел, как Апостол писал приговор, мрачно слушал, как староста нашептывал что‑то Ваське Казачонку, парню, мать которого торговала водкой.
Пока мужики спорили о различных делах, а писарь Апостол все писал огромнейший приговор, на столе перед старостой появились два блюда соленых огурцов и каравай хлеба. Мужики совсем оживились, глаза их радостно поблескивали.
Дядя Федор сидел рядом с Апостолом и о чем‑то думал. Лицо его — печальное. Он сидел не шелохнувшись до тех пор, пока шумный Казачонок вместе с каким‑то парнем не принесли к столу ведро водки.
Ведро поставили на стол. Кто‑то принялся резать хлеб, а писарь, отодвинув в сторону приговор, покосился на ведро и густым басом крикнул хозяйке, чтобы она принесла чайные чашки.
Первая чашка — старосте. Он принял ее из рук Апостола, поставил на стол, обвел взглядом всех мужиков, погладил бороду, обернулся к образам, широко перекрестился, потом снова посмотрел на мужиков, поднял чашку и торжественно начал:
— Мужики, дай бог! Пастуха мы наняли. Желаем ему послужить миру так, как и прошлый год, а тебе, дядя Федор, — обратился он к пастуху, — караулить скотину, беречь ее и самому в добром здоровье оставаться. Будьте здоровы!
— С богом! — ответил мир, и староста привычно опрокинул чайную чашку водки.
— Ну‑ка, держи! — прогремел Апостол, поднося вторую пастуху.
Дядя Федор встал, медленно протянул руку к чашке, поглядел на старосту, кивнул ему:
— Постараюсь.
Вернув чашку Апостолу, он вытер усы и снова сел на лавку. Кто‑то передал ему огурец, кусок хлеба.
Третья очередь — Апостолу. Он почерпнул из ведра полную чашку и, не глядя ни на кого, пробурчал:
— Дай бог!
— Теперь миру! — крикнул ему староста. — Клади список!
Писарь достал список общества, начал выкликать «хозяев»» староста черпал водку, и чашки передавали из рук в руки.
Мы с отцом стояли у голландки. Я ни на шаг не отходил от него, помня наказ матери «отлить на зуб». Когда очередь стала доходить до нас, отец сказал мне:
— Ты постой тут, я пойду возьму и опять приду.
— Ну, нет, — ответил я ему, — ты всю выпьешь.
Выкликнули нашего соседа, передали ему чашку, вот выкликают отца. Он кричит: «Тут!» — и тянется к чашке. Бережно берет ее, боится, как бы не пролить, и подносит ко рту. Руки и ноги задрожали у меня. Показалось, что отец не только поднес чашку ко рту, но уже выпил из нее половину, вот–вот выпьет все до дна. Толкаю отца под бок и не шепчу, а кричу:
— Тятька, тятька, ты все ведь выпил, все! Ты про мамку совсем забыл. Мамка ругаться будет. Давай чашку!
Быстро вынимаю у него из кармана полбутылку, сую ему под нос.
— Отливай! Отливай на зуб!
Отец с явным неудовольствием вырвал у меня полбутылку, зажал ее в кулаке и, боясь пролить хоть одну каплю, начал переливать водку. Полбутылку я взял у отца обратно, заткнул и сунул себе в карман.
Отец передал чашку. Огурец и хлеб есть не стал, начал оглядываться по сторонам. Я догадался — он ищет Игошку Родина. Тот — мужик непьющий, хотя от поднесенной ему водки не отказывается и как будто хочет даже выпить, здоровается, но тут же отдает кому‑нибудь. Иногда такими моментами пользовался мой отец. И сейчас, заметив Игошку, отец устремился к нему, а я — за отцом.
— Иди домой, неси матери, — не оборачиваясь ко мне, сердито сказал отец. — Тебе больше тут делать нечего.
Я как будто не слышал его и все пробирался с ним вместе. Лишь когда дошел он до Игошки, я отстал немного и молча стал наблюдать.
Очередь Игошкина была уже близко. Отец, стараясь обратить на себя внимание, хотел заговорить с ним, но, видимо, не знал с чего начать. Он заглядывал Игошке в лицо, кашлял, крутил головой, указывал на дядю Федора, на старосту, на Апостола, который уже был пьян, так как помимо полагающейся ему чашки он выпил еще две за непьющих. И когда очередь дошла до Игошки, отец ни с того ни с сего вынул табакерку и предложил ему понюхать табаку. Игошка взял щепотку, потянул носом и тут же громко чихнул. Отец засмеялся и, указывая на меня, пожаловался:
— Мать прискотину за мной прислала. Так и не дали магарыч выпить, отлить заставили. Беда, ей–богу! Зубы, что ль, у нее болят!
Игошка засмеялся, хотел что‑то ответить, но очередь уже дошла до него. Ему передали чашку. Я подошел ближе. Увидел, как у отца задрожали губы, как он жадными глазами смотрел на Игошку, который держал в руках чайную чашку.
— Будьте здоровы! — проговорил Игошка вполголоса.
— Дай бог тебе выпить, — пошутил над ним кто‑то.
Он поднес чашку к губам, сделал вид, будто пьет, но тут же отвел ее от себя, мельком взглянул на отца. Тот, не дожидаясь, когда Игошка передаст ему чашку, не взял, а как‑то вырвал ее.
— За твое здоровье! — проговорил отец и быстро начал пить водку.
— Тятька, не всю! — крикнул я ему. — Оставь немножко… Хоть на донышке, хоть с наперсток!
Но, видя, что никакой надежды нет, я вырвал у него чашку. Там еще оставалась водка. Острый запах ударил мне в нос, водка обожгла горло, но я, торопясь, выпил до дна. Выпил, передал чашку отцу, тот отдал ее кому‑то, и мы с отцом начали закусывать.