— Лепешку‑то ребята отдали тебе?

 — Отдали, — соврал я.

 — Съел?

 — Съел. Лепешек нам нынче много надают.

Еще что‑то хотела она спросить, но подошел дядя Федор и, поздоровавшись с матерью, указал мне дубинкой на мазанки:

 — Иди‑ка, Петя, пособи подогнать. Видишь, измучилась там чья‑то девчонка.

Я бросился в ту сторону, где «мучилась» девчонка, но, не добегая, сразу остановился и остолбенел. Почувствовал, что лапти мои словно приросли к земле, ноги налились свинцом, самого бросило в озноб, а потом в жар. Запылали мои щеки, а сердце так сильно заходило в груди, что сперло дыхание и помутнело в глазах… С коровой билась Настя. Как я не хотел встретить ее в это утро! Да и она, увидав меня, тоже покраснела, боком отошла от коровы и выронила прут. Корова, видя, что около нее никого нет, быстро повернулась и, пригнув голову, бросилась было бежать домой. Но тут уже я опомнился, забежал корове наперерез и перед самой ее мордой так сильно и злобно захлопал кнутом, что сразу отлетело еще два узла. Корова нехотя повернула обратно и поплелась к церкви. Я не видел, шла ли сзади Настя, но я не мог, у меня не хватало сил обернуться и хоть мельком поглядеть на нее. Только чувствовал, врезалось мне в сердце, что теперь она стала еще дальше от меня и что я не только нищий, но вот и пастух. А кому нужен пастух? И кто будет невестой пастуха?

Мне хотелось сорвать злобу на их корове, хотелось ударить ее, да так, чтобы ома перегнулась, но как только я взмахнул кнутом, мне казалось, чТо я ударю не по корове, а по Насте и будто больно не этой баловливой и противной Пеструхе, а самому чернобровому сокровищу, озорной и веселой Насте, с которой мы уже два года неразлучны в училище и на улице…

Начался молебен. У колодца поставили стол, на стол положили евангелие, кропило, крест и еще что‑то, блестевшее на солнце, поставили большое зеленое блюдо с водой. Под звон колоколов бабы и мужики вынесли из церкви хоругви и иконы.

Ни слов священника и дьякона, ни пения хора, ни чтения евангелия не было слышно. Все покрывал глубокий, утробный и безостановочный рев. При виде икон и хоругвей, золоченых риз коровы заревели еще сильнее. Особенно надсаждался могучим ревом бык Агай. Он стоял недалеко от стола, за которым шел молебен, и так разливался, безостановочно и громогласно, так выворачивал свой рев из самого нутра, что священник несколько раз тревожно посмотрел в его сторону, а псаломщик качал головой и, видимо, завидовал — потому что у быка, а не у него такой здоровущий бас.

Кончился молебен быстро. Причту надо отслужить еще три молебна у остальных обществ. Священник взял кропило, макнул его в блюдо, куда до этого три раза окунал крест, и начал кропить направо и налево стоящих у стола людей. Потом махнул на стадо. Псаломщик крикнул: «Давай, подводи!» И мимо стола гуськом стали проводить коров. Первой провели высокую седую корову самого священника и еще трех его коров, затем — двух коров дьякона. Каждому хозяину хотелось, чтобы святая вода попала на его корову, а поэтому старались подводить скот поближе к священнику, тянули за веревки, но коровы рвались, мотали головами, некоторые срывались и убегали.

После коров к священнику подошли мы. Первым — дядя Федор. Покропив его лысину, священник что‑то шепнул ему. Дядя Федор поцеловал его руку, принял от него что‑то и, кивнув, не оглядываясь на нас, быстро побежал за коровами. Покропив и меня с Ванькой, священник также сунул нам свою руку для «лобызания» и коротко наказал:

 — Помните, господь говорил: «Блажен, иже и скоты милует».

 — Спасибо, — второпях ответил ему Ванька.

По дороге бабы выносили нам лепешки, яйца, пироги с капустой, и каждая просила: «Приглядывай за нашей‑то».

Ругаясь, подошел к нам дядя Федор.

 — Ты что? — спросил его Ванька.

 — Да как же: «Береги, слышь, моих коров. Запускай на хорошие корма», а сам, долгогривый, всего четвертак сунул. Небось с обчества‑то пятерку содрал, да с тех обчеств по пятерке, а пастуху четвертак.

4

Рев, крики, ругань, топот, удары плетей — все слилось в общий гул. Кого в стаде больше — людей или скота? Иные ведут коров на веревках, другие гонят всей семьей, третьи просто идут. Пестрое полчище широко движется на просохший берег Варюшииа оврага.

Мы с Ванькой подгоняем сзади. Коровы, спущен-, ные с привязи, мечутся, озоруют, бодаются, а некоторые, задрав хвосты, удирают обратно. То и дело приходится бегать за ними. Зло берет, когда не удается догнать. Я шепотом ругаюсь, мне самому страшно от моей матерщины, хочется закинуть кнут, дубинку и бежать, куда глаза глядят. Но в такие минуты, как нарочно, подходят бабы, дают лепешки, яйца, куски пирога с капустой. Уже некуда класть, и я наспех сую за пазуху. Чувствую, как тяжело мне не только бегать, но и ходить. При погоне за коровами у меня из‑за пазухи и из карманов валятся лепешки, яйца, падают в грязь. Ванька, бегает не меньше моего. Лицо у него злое, но когда сходимся вместе, он улыбается, ободряет меня.

 — Ты много не бегай. Черт с ними. Это первый день. Еще два дня — и привыкнут.

Дядя Федор — впереди стада. Он идет там с мужиками. Он не бегает за коровами. Лишь изредка слышится его окрик: «Ку–д-да!»

Наконец передние коровы остановились у Варюшина оврага. Мы подгоняем отстающих. Нам помогают мальчишки, девчонки. Вот и последние коровы подошли. Почти со всех сняли веревки. Кто напоследок хлестнул свою, кто погладил. Люди вышли из стада. Они поодаль, в кучках, разговаривают. Некоторые, зная смирный характер своей коровы, отправились домой. Но рев не прекращается. Что‑то мрачное слышится в нем. И этот ветер, холодный, резкий, казалось, иглами стреляет в глаза. Запахи оттаявшей земли, навоза, перегнившей травы на луговине. Весенняя сырость…

Ванька подошел ко мне. Он весело рассказывал, кто что ему дал. Вынул сдобную лепешку. Гладит ее, нюхает, намеревается откусить, но снова кладет за пазуху.

 — Это братишке. Три года ему. Белый, как барашек. Люблю его.

А я кому дам подарки? Всех перебрал — некому. Мать? Мне вспомнилось ее страдальческое лицо, когда она подошла ко мне возле церкви. Мать! Люблю ли я ее? Не знаю. Отец — тот другое дело. Хотя он мне и дает книги и вместе с ним читаем, я его не люблю. Это он виноват, что мы бедные.

Ванька зовет меня к толпе мужиков. Они стоят на берегу оврага. Среди них кузнец Самсон и богомол, друг моего отца, Василий, по прозвищу «Госпомил». Они спорят. Там же увивается сосед наш — Иван Беспятый. Нетрудно догадаться, что разговор идет о японской войне. Как сойдутся, только об этом и крик. Или о земле. Спорам этим нет конца.

 — Пойдем послушаем! — зовет Ванька.

 — Коровы убегут.

 — Убегут — приведут, — пояснил он мне. — Первый день нам ничто.

 — Если ничто, пойдем.

Только издали, сквозь коровий рев казалось, что мужики молчат. Когда мы подошли ближе, то убедились, что они кричат. И не только Самсон с Василием, но и староста, и писарь Апостол, и десятский Шкалик. Шкалик смеется:

 — Эт–та, бают, прошлый год царь‑то по фабричным из пушек прямо трахнул!

Против Шкалика дядя Василий. У него одутловатое, красное лицо. Он спокойно объясняет:

 — Царь все могёт.

 — Могёт?! — злится кузнец Самсон. — Как же могёт он стрелять в людей? Кто такую власть дал?

Василий переступил с ноги на ногу.

 — Царь вроде бога на земле. Что хоть может сотворить!

 — А «не убий»? Что твоя библия на это?

 — Библия — книга книг, — ответил Василий Воспомил, — все в ней, как в нотах. Десять заповедей даны Моисею на горе Синай. Брата убивать нельзя, а бунтовщиков сам бог возле вавилонской башни повалил тыщи. Не бунтуй! Все по библии применимо, куда ни поверни.

 — Повернул бы я твою библию, — вспылил кузнец, но ему не дал договорить Шкалик. Он все хихикал, маленький такой, щупленький.

 — О земле, Василий, скажи. Нет, слышь, хотенья у старухи барыни нам исполу землю сдать. Слышь, кокшайским отдает.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: