Инихов слегка покраснел и кивнул:
— Сорвалось с языка: уж очень я разозлился!
— Понимаю. — Можайский отпил из бокала, помедлил, оценивая вкус, и удовлетворенно моргнул. — Но сравнение, тем не менее, меткое. Да, Сергей Ильич: наша Анна Сергеевна — самая настоящая чайница! Она, как и та, имеет содержимое. И это содержимое — смесь высушенных «листьев»: когда-то зеленых, но увядших; когда-то многочисленных, всыпанных щедро, но со временем поубавившихся. Так же, как чайницу — всего лишь по ложечке — опустошают день за днем ровно до тех пор, пока не оказывается, что она опустела, Анну Сергеевну — понемногу, исподволь — опустошали житейские хлопоты. И все, что в итоге осталось у нее на донышке, это — горстка сушеных листьев и такая же сухая пыль, в каковую рассыпались иные из них.
— Уж больно мудрено, Юрий Михайлович! — Гесс из стоявшего рядом с ним кофейника снова наполнил чашку и, звякнув щипчиками для сахара, с легкой укоризной покачал головой. — На такой философии далеко не уедешь. И я не могу поверить в то, что вы так или хотя бы примерно так и рассуждали, слушая сумасшедшие речи Гориной в ее гостиной. Ведь на кону стоял миллион, а время шло и было очень дорого. Дороже, возможно, чем этот самый миллион.
Можайский улыбнулся:
— О, нет, Вадим Арнольдович: именно так я и рассуждал. Не в этих же, конечно, выражениях и не с такими, понятно, метафорами, но все же именно так. Я сразу понял — уж извините за такую нескромность, — что Анна Сергеевна — человек приличий и одновременно романтики. Очулоченных, если позволите, приличий и высушенной временем романтики. Но, как и остатки чайных листьев, как и чайная пыль завариваются при случае и в нужде не менее крепко, чем свежий чай, так и очулоченные приличия и высушенная романтика настаиваются крепко и руководят твердо.
— Трудно сказать, — Можайский сделал еще один глоток, опять помедлил и снова удовлетворенно моргнул, после чего отставил бокал и закурил папиросу. — Трудно сказать, господа, что было бы, не окажись в Анне Сергеевне романтики, и руководствуйся она только своими взглядами на приличия. Вполне возможно и то, что мы и поныне искали бы ветер в поле. Ведь, прежде всего, приличия — я в этом просто уверен — подсказали бы ей, что очень и очень скверно — выдать полиции доверившуюся клиентку. И вряд ли поколебать такое представление о порядке вещей смогли бы соображения, что, быть может, укрывательство преступницы способно повлечь — для всех, и для самой преступницы тоже — куда более тяжкие последствия, нежели выдача. Однако, на наше счастье, имевшаяся в Анне Сергеевне романтика чудесным образом подправила ход ее мыслей и направление чувств.
— Но откуда вообще вы узнали об этой самой романтике?
— Да, откуда?
— Ну как же? — Можайский удивленно посмотрел сначала на Гесса, а потом на Инихова. — Кто, как не романтичная особа, станет читать брошюры об английских лордах, отдающих ботинки в починку, и о переодевающихся в барышень злоумышленницах, попадающихся лишь на том, что они упустили из виду собственную обувь? И кто, как не романтичная особа, из множества возможных сравнений выхватит — не задумываясь! — профессора с таинственным и притягательным разве что для романтика ореолом скупого миллионера? И кто, наконец, если не романтично настроенная душа, будет в курсе существования и образа мыслей… суфражисток?
Инихов хмыкнул, а Вадим Арнольдович прыснул и, от греха подальше, поставил чашку с кофе на стол:
— Да уж! Убила она этой суфражеткой наповал! Но ведь и вы, князь, отшатнулись от Гориной, как ужаленный! Как же это соотносится с вашими размышлениями и ожиданиями?
Можайский тоже не удержался от того, чтобы не хохотнуть, но, подавив смешок, ответил:
— Просто суфражистки — уже чересчур. Уж слишком неожиданно она их подпустила! Признаюсь, я ожидал любого вывода из несоответствия туфелек, но никак не суфражистку. Такое мне даже в голову не пришло! А вот поди ж ты… Но как бы там ни было, эта забавная суфражистка лишь укрепила меня в уверенности, что все обернется наилучшим образом.
— Вот как?
— Да. Чувство приличия не позволяло Анне Сергеевне сходу и прямо выдать нам Анутину; сказать, что она должна прийти в квартиру Анны Сергеевны к условленному часу, и что, задержись мы до этого часа, все наши поиски разом будут вознаграждены. Нет: действовать таким образом Горина не могла. Но не могла она и выпроводить нас восвояси и безо всякого результата, поскольку романтика сделала нас в ее глазах особами… как бы это сказать? — Можайский растерянно замолчал, внезапно обнаружив, что не может подобрать подходящий эпитет.
— Мне кажется, — Глаза Инихова блеснули добродушной насмешкой, — что это не нас романтика сделала в глазах Гориной особами… как бы это сказать?
Гесс засмеялся.
— Да, Юрий Михайлович, не нас, а вас!
Можайский, как это уже было в гостиной у Гориной, слегка покраснел, но быстро оправился.
— Полноте, господа, полноте! Давайте скажем так: в моем лице — всех нас. То есть — полицию вообще.
— Ох, ловки же вы, Юрий Михайлович!
— Да нет же, Сергей Ильич, все так и есть. Посудите сами. — Можайский затушил папиросу и снова взялся за бокал с коньяком. — Я — ее участковый, а потому — объект прямой, если можно так выразиться. Но одновременно с этим я — полицейский чин, то есть — объект опосредованный. Объект, олицетворяющий собой всю полицейскую службу.
— Ну, с этим, пожалуй, трудно поспорить.
— Вот и получилось, — Можайский, по-видимому, поспешил вернуть беседу в прежнее, не настолько фривольное русло, — что Анне Сергеевне, с одной стороны, не имевшей — в силу своих представлений о приличиях — возможности прямо нам выдать Анутину, а с другой — ни на минуту не сомневавшейся как в наших праве, так и правоте, пришлось пуститься на хитрость. Ей нужно было задержать нас до прихода Анутиной. И она это блестяще проделала.
— Признаюсь, я очень удивился, когда… эта особа явилась собственной персоной! Вот уж повезло, так повезло.
— Да, в этом нам повезло несказанно. Повезло, что Анутина оказалась достаточно сентиментальной, чтобы, прежде чем исчезнуть навсегда, оплатить свои долги небогатой по ее представлению владельце чайной, которая с первых же дней отнеслась к ней хорошо и вообще уважительно. Все-таки нечасто бывает в наше насквозь меркантильное время, чтобы содержательницы подобных заведений открывали кредит клиенткам, явно находящимся в неустойчивом финансовом положении. А в том, что Анутина испытывала денежные затруднения, сомневаться не приходилось. Но еще удивительнее — для Анутиной, я имею в виду — было то, что Анна Сергеевна продолжила поощрять ее кредитом после невероятной встречи с братом, одетым городовым. — Лицо Можайского, и так-то из-за неудачных шрамов имевшее вечный отпечаток хмурости, сделалось совершенно мрачным: как видно, эту часть происшествия — обман со стороны подчиненного — он переживал особенно тяжело. — Разумеется, в поступке Анны Сергеевны, учитывая ее благожелательное отношение к полиции… Право, господа, хватит смеяться!
Инихов и Гесс замахали руками, показывая, что всё — они не смеются.
— В поступке, говорю, Анны Сергеевны как раз и не было ничего удивительного, хотя ее, безусловно, и не могла не насторожить столь странная метаморфоза — из молодого барина в нижний полицейский чин. Но, полагаю, она без особого труда нашла подходящее — с ее точки зрения — и вполне романтичное объяснение таинственному превращению. Как бы там ни было, но Анутина — особа вообще-то не слишком отягощенная моральными принципами — оценила поведение Гориной по достоинству и воздала ей вполне по заслугам. К нашему с вами, господа, везению. Или к счастью: уж не знаю, что тут более верно.
Можайский замолчал. Подлив в бокал коньяку, он начал задумчиво покручивать бокал в ладонях: без прежних любопытства и удовольствия от игры оттенков коричневого и красного. Гесс в очередной раз наполнил из кофейника чашку. Инихов, уже совершенно изжевавший свою сигару, бросил окурок в пепельницу и, сложив руки на животе, откинулся к спинке кресла.