Мысль работала лихорадочно быстро, и каждый прыжок ее сотрясал все тело тяжелым ударом.
Это - катастрофа, катастрофа, какой еще не бывало на земле, как ни дико было об этом думать. Вызванный им распад атомов в крупинке газа оказался настолько энергичным, их осколки с такой быстротой и силой разбрасывались во все стороны, что, наталкиваясь на соседние молекулы, разбивали их в свою очередь, и теперь процесс распространялся неудержимо от частицы к частице, освобождая скрытые в них силы и превращая их в свет, тепло и электрические излучения. Это была искра, из которой должен был вырасти мировой пожар. И уже ничто не было в состоянии остановить начавшееся разрушение. Ничто! Разумеется, ведь мы совершенно не умеем влиять на процессы внутри этих, в сущности почти неизвестных нам микрокосмов.
Ничто! И мир еще ничего не знает, не предчувствует, что здесь, в тиши лаборатории, повеяло первым дуновением бури, которая должна разнести в космическую пыль земной шар. Никто ничего не знает. Спят, ходят, едят, работают, смеются, заняты миллионом своих маленьких делишек, а между тем в мир идут смерть и разрушение. И это сделал он, Конрад Флиднер... Маленький, седенький старичок, тот самый, у которого сбежала дочь...
Он вдруг начинает смеяться все громче и громче; зубы стучат, нижняя челюсть прыгает, как на веревочке,- потом он вдруг бросается к двери и, распахнув ее, бежит без шляпы, с развевающимися волосами, по темным дорожкам сада, наталкиваясь на деревья, падает,, снова подымается и опять бежит к дому, не переставая смеяться.
Глава IУ Первая жертва
В маленькой комнате в четвертом этаже мрачного серого дома на Лейбницштрассе было сумрачно и почти темно, хотя давно уже прогудел автомобиль, развозящий молоко, и схлынула толпа рабочих и мелкого люда, рано начинающего день.
Моросил мелкий дождь; окно комнаты глядело на унылую нештукатуренную стену соседнего здания. Было тихо, только в смежной комнате уныло и надсадно переругивались два голоса, точно тявкали друг на друга две охрипшие, безголосые собачонки.
Дерюгин лежал, вытянув ноги и подложив руки под голову, на клеенчатой кушетке, скрипевшей и стонавшей при каждом его движении.
Он ожесточенно курил папиросу за папиросой, так что рядом на столике выросла уже целая гора окурков, и кучки пепла сыпались с этой пирамидки на вязаную скатерку, имевшую претензию придать уют угрюмой комнатке.
Дерюгин лежал, курил и думал. Эти несколько последних дней выбили его из колеи привычной рабочей, жесткими углами разлинованной жизни. Перед ним встали задачи, требовавшие разрешения, и хуже всего было то, что они казались настолько неясны и запутаны, что, пожалуй, вовсе и не являлись задачами.
Для его прямолинейного ума это было сущей пыткой.
Здесь нельзя было перечислить ясно все за и против и ответить: да или нет, нельзя было измерить, взвесить и рассчитать.
Он наткнулся на уравнение со многими неизвестными.
Когда Дерюгин приехал сюда из Москвы и с головой окунулся в работу все представлялось ясно и просто. Надо было прочесть книги, которых не оказалось дома, надо было произвести ряд исследований, невыполнимых там по тем или иным причинам, предстояло прослушать ряд лекций, ознакомиться с постановкой некоторых производств,- дела было уйма, но дело было свое, привычное и интересное.
С тех же пор, как он встретил в одной из аудиторий эту удивительную девушку с пепельными волосами и печальными серыми глазами, перед ним встало запутанное уравнение, к которому неизвестно было, как подступиться. На него не налетала молниеносная любовь, испепеляющая и всеохватывающая,- Дерюгин даже не мог сказать с уверенностью, была ли это вообще любовь. Но было удивительным наслаждением будить в тревожно ищущей душе еще нетронутые струны, намечать новые пути, протягивать товарищески руку, чтобы помочь выбраться из сети старых условностей, из затхлой атмосферы, пропитанной унылыми, заплесневевшими традициями, духом эгоистичной и национальной ограниченности.
Однако с некоторого времени серые глаза заслонили собою радость преодоления ветоши идей и стали чем-то самодовлеющим, чем-то таким, от чего оторваться было бы, пожалуй, довольно трудно. И в глубине этих глаз Дерюгин читал кое-что, заставлявшее сердце сжиматься в странной истоме. Была ли это любовь? Отсюда начиналась уже путаница и неизвестность.
На днях Дагмара заявила, что она решила окончательно порвать с домом, где она чувствовала себя чужой и ненужной, где мелочная неустанная борьба за право по-своему думать, по-своему устраивать жизнь - делала жизнь непереносимой. Это было ясно.
Но затем опять следовало уравнение со многими неизвестными. Что же будет дальше? Несомненно, на нем лежала большая доля нравственной ответственности за этот шаг, а значит, и за все его последствия...
И самое главное было даже не это, а вот именно вопрос: как дальше? Прежде всего ей попросту нечем будет жить; жалкие гроши, которые у нее были, растают в несколько недель. Найти работу в переполненном безработными Берлине... Гм! Гм! И помощи оказать он был не в состоянии,- просто потому, что Дагмара ее не приняла бы. Опять эти дурацкие предрассудки!
Ведь они были чужими друг другу. Вчера она из дому не посмела даже приехать прямо к нему, а оставила свой чемодан у какой-то подруги и, только встретив его в институте, рассказала, что бросила дом, и попросила помочь устроиться. Это было так просто, по-товарищески. Они вместе мыкались по городу в поисках сносной и в то же время недорогой комнаты и так ничего и не нашли, так что временно пришлось взять маленький, хотя и довольно уютный номер в меблированных комнатах в Шенеберге.
Комнаты попадались, но добродетельные хозяйки, поджав губы, подозрительно рассматривали молодых людей и, узнав, что комната требовалась для одной фрейлен, пожимали плечами и заявляли, что она уже сдана.
Часы в соседней комнате начали бить.
Дерюгин считал машинально удары: десять. Это как будто послужило сигналом: перебранка за стеной прекратилась; было слышно, как еще по разу тявкнули оба голоса, и затем наступила тишина. Бой часов напомнил Дерюгину, что он пропустил важную и интересную лекцию в институте,- этого с ним еще ни разу не бывало. Он поднялся с кушетки, но не успел еще выйти из комнаты, как в коридоре послышался знакомый голос, называвший его фамилию.
От неожиданности Дерюгин несколько растерялся; поспешно бросившись к двери и распахнув ее, он на пороге столкнулся с Дагмарой.
- Это вы? - невольно вырвалось у Дерюгина.- Какой счастливый ветер занес вас сюда? - и сейчас же оборвался, заметив по лицу посетительницы, что ветер далеко не был счастливым.
Девушка была бледна и еле держалась на ногах. Дерюгин не успел еще задать ей вопроса, который так и замер у него на губах, как она протянула ему газету и сама почти упала на стул, стоявший у двери. Из тьмы коридора выглядывали уже две любопытные физиономии. У одной даже кулак был сложен в трубочку около уха, чтобы не проронить ни слова.
Дерюгин с сердцем хлопнул дверью и схватил измятый печатный лист; взгляд его сразу же упал на подзаголовок, напечатанный крупным шрифтом: "Самоубийство профессора Флиднера".
Его даже качнуло, как от удара. Лихорадочным движением развернув газету, он наткнулся на коротенькое сообщение о том, что сегодня в три часа ночи у себя в кабинете выстрелом из револьвера покончил с собой директор института, ординарный профессор, тайный советник Конрад Флиднер. Записка, найденная на столе, давала основание предполагать, что причиной самоубийства явился припадок острого душевного расстройства.
Дерюгин стоял, растерянно держа перед девушкой, беспомощно уронившей руки на колени и устремившей неподвижный взгляд куда-то в угол стены, газетный лист.
Он читал по искаженному лицу ее душевную муку и не решался заговорить, боясь причинить ей лишнюю боль.
Дерюгин опустился на стул рядом с ней, взял ее руку и тихонько гладил, чувствуя, как пронизывает его острая жалость.