Ю. И. Визбор

Стихотворения и песни

Первопропевец

Вступительная статья

По новейшим свидетельствам — он вышел на первое место по «исполняемости».

Дети забыли — внуки вспомнили?

И запели песни, которые, казалось, наглухо остались в тех отошедших временах, где этими песнями перекликались молодые тогда будущие их деды?

«Рожденные в года глухие», эти песни откатились в историю, когда грянула Гласность. В ней все потонуло. Ну, пели у костров. Ну, передавали из верных рук в верные руки катушки магнитофонных записей. Потом запели у концертных микрофонов, в открытую. Дым повыветрился, стало меньше огня, больше блеска. К нашим поэтам пристали странные зарубежные определения: шансонье, барды, менестрели. Потом возникло косноязычное, заикающееся буквосочетание КСП. Расцвело это КСП в 60-е годы: из интимного «я» песня вышла на всеобщее «мы», завоевала эстраду, продемонстрировала скептикам всесоюзный размах. Потом мероприятие свернулось, измельчало; «каэспэшники» из знаменитостей «всесоюзных» стали «местными» — городскими, районными. По ходу 70-х жанр, порожденный поколением послевоенных мечтателей, все более воспринимался как нечто сентиментально-слабосильное. По словам Юрия Гребенщикова, «должны были прийти ребята более нервные, ироничные, непримиримые, крутые» — представители поколения, которое вообще «не знало общественных взлетов в годы, когда все предлагалось принимать на веру», а оно не хотело. Не буду спорить с Ю. Гребенщиковым по поводу тех изящных определений, которые он дает временам, а нравы он определяет вполне точно.

«Нервные ребята» пришли, и самодеятельная песня съежилась под напором рока. А потом и «нервные» попятились под давлением более молодых конкурентов. Кто стал бы вживаться в тихие вздохи, вырывавшиеся когда-то у молодых людей, которым теперь было за шестьдесят? Кто вспомнил бы, что эти вздохи были первой формой протеста против бодрого обязательного официоза — формой спасения личности? Кому все это могло сгодиться, когда и сам допотопный официоз (я имею в виду певшиеся артистами по радио песни) приказал долго жить, да так, что его уже как бы вообще не существовало?

Но история непредсказуема; запасники ее памяти неспроста так обширны; они могут сослужить службу в самой неожиданной ситуации. Тихая гитара способна вернуть ощущение личности в противовес не только коллективному самогипнозу, ведущему на физзарядку эпохи партпроса и комвоса, но и коллективному самогипнозу в духе «металла», новой эйфории эпохи Рынка и Базара. Всяко бывает. Дети оттолкнулись — внуки могут вспомнить, как их дедушки в эпоху Первой Оттепели, в 1956 году, пели у костров. Могут почувствовать, что такое «тайная свобода» — свобода гитарного аккорда, свобода пропеть с улыбкой: «Снова нас ведут куда-то, и не ясен нам маршрут…» Могут спросить: кто же это спел, кто так улыбнулся когда-то, кто был первым?

Кто начал? Кто эту «костровую» песню вывел на уровень поэзии? Кто первый взял гитару и, подойдя к микрофону, стал не читать стихи, а петь их? Кто — у истока традиции?

Обычно отвечают: Окуджава. Отвечают: Высоцкий. У людей есть основания думать так. Но если быть точными, то у истоков современной звучащей лирики стоит Визбор. Юрий Визбор. Было время недолгое, полтора-два года в конце пятидесятых, когда именно он, ярко выделившийся, как бы выплывший из волн широко разлившейся тогда студенческой песни, единолично овладел вниманием и сердцами слушателей. Это было до Окуджавы, до Высоцкого, до Кима и Коваля, до Новеллы Матвеевой, пожалуй, даже до Городницкого и Ады Якушевой.

Магнитофонные ленты, передаваемые из дома в дом, и живые голоса, подхватывающие песню от костра к костру, были словно отражением облика самого Визбора, веселого, желтоволосого, круглолицего парня в ковбойке, который не то пел, не то шептал, не то рассказывал:

Лыжи у печки стоят,
Гаснет закат за горой…

В самом начале шестидесятых мы недолгое время довольно часто встречались. Я переживал первую безоглядную влюбленность в его песни. С огромным допотопным магнитофоном в рюкзаке я таскался к нему на Неглинку, в старинный дом с широченной лестницей, в комнату о двух окошках, выходящих на скверик ЦУМа. Тот древний дом казался памятником архитектуры, где и жить-то неловко. Он и стал для меня с тех пор памятником — памятью о нем, о Визборе, о его стихах и о стихах, его окружавших: «И в этом доме два окна не спят из-за меня…» Записав тогда очередную катушку его песен, мы как-то заговорили о том, кто в каких бывал маршрутах, и он показал мне несколько горных пейзажей, свежо и романтично исполненных в гуаши. Я спросил: «И это тоже ты?» Он скромно улыбнулся и кивнул. Тут я брякнул: «Зачем ты разбрасываешься? Тебя сгубят твои таланты. Все разлетится». Улыбка его сошла; я подумал, что попал в больное место, я не возвращался более к этой теме.

Он был и впрямь ярко, раскидисто, нерасчетливо талантлив. Песни его уже пело студенчество, это был главный его козырь, дар, его судьба. Но еще писал он прозу, которую уже начинал, кажется, понемногу печатать. И эти гуаши на листах ватмана: «Зеленые озера да черточки лесов…» Главное же — этот, в секунду покорявший вас, уверенный артистизм его! Внешность проказника, «рыжего Шванке», и потаенная печаль в уголках рта — ясно же было, что кино не должно пропустить такого прирожденного артиста.

И не пропустило. Он сыграл свои роли, написал свои пейзажи, издал свои рассказы. Он прокрутился, пробезумствовал, пропел, проликовал, прогрустил отмеренные ему пятьдесят лет. Теперь, слушая его смеющееся пение, я думаю о том, что судьба соблазняла его, отманивала в сторону, отводила от главного его дара. От того главного, что он все-таки сделал.

Он создал современную студенческую песню.

Он дал своему поколению голос, дал жанр, и именно с его голоса, с его легкой руки пошло уже поветрие и явились менестрели следующих поколений — принцип был распознан, почин подхвачен, создалась традиция, артистическая система, оказавшая влияние на поэзию и ставшая ее частью.

Визбор немного потерялся в лавине, им самим вызванной. Аудитория множилась и дробилась; из студенческой среды новый песенный стиль взлетел в профессиональную литературную сферу, где немедленно воцарился Булат Окуджава; новая песенная культура пробудила дальние от студенчества края народа, всколыхнула массу, которую выразил и покорил Владимир Высоцкий. Визбор уступал первому в чистоте тона, второму — в темпераменте, в остроте и резкости типизма; он оставался прежде всего певцом студенчества, романтиком послевоенного поколения, мальчиком оттепельных лет, а жизнь бежала дальше. И сам он, Визбор, старался не отстать — гулял со своей гитарой счастливо и ярко; песенная его лирика летала над хибинскими и забайкальскими лесами, над ледниками Кавказа и песками Средней Азии — над всей сказочной страной по имени Хала-бала.

В нем было что-то от бродяги, от счастливого гуляки — в Визборе-репортере, Визборе-журналисте, Визборе-шутнике, Визборе-горнолыжнике, только иногда это запойное кружение вдруг осекалось в его стихе внезапной и непонятой тревогой:

… И лишь меня всё ждут в порту,
Где замолчат турбины Ту…

И кончилось. Замолчали турбины. Пришла пора собирать его стихи и вчитываться в них. Пришла пора понять то место, какое занял Юрий Визбор в нашей лирике. В истории новейшей русской поэзии.

Сложность была в том, что в официальную советскую поэзию он плохо вписался, хотя интонации, найденные Визбором-поэтом, были в ходу в лирике 70–80-х годов: и простое мужество, и неожиданная прямота исповеди; неофициальная же аудитория Визбора-певца — то самое студенчество пятидесятых — шестидесятых годов, которое когда-то первым расслышало его, — среда эта понемногу растворялась. Его давние слушатели — работающий костяк интеллигенции оттепельных и застойных лет — по ходу Перестройки стали сходить в тень.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: