Вот и все, что я хотел бы сказать. Само повествование я отдаю на суд читателей. Целиком, как оно есть, за исключением немногочисленных купюр, сделанных с единственной целью, чтобы широкая публика не могла опознать главных действующих лиц. Воздерживаюсь от каких бы то ни было комментариев. Сначала я склонялся к мысли, что все это повествование о женщине, облеченной величием бесчисленных прожитых лет и осененной темным, как ночь, крылом Вечности, — не что иное, как развернутая аллегория с ускользающим от меня смыслом. Затем я пришел к выводу, что это смелая попытка изобразить возможные плоды жизни столь долгой, что ее можно приравнять к бессмертию, жизни женщины, которая черпала свою силу в Земле и в чьей груди бурлили человеческие страсти, как в этом вечном мире бушуют морские волны и ветры, если и затихающие, то лишь для того, чтобы обрести новую силу. Но, продолжая чтение, я отбросил и эту мысль. Я убежден, что это повествование отмечено печатью полной достоверности. Поиски же объяснений я оставляю другим. Кончив это небольшое вступление, которого потребовали обстоятельства, я отсылаю читателей к истории Айши, царственной обитательницы пещер Кора.
P. S. Когда я перечитывал рукопись, мне пришло в голову одно важное соображение, на которое я не могу не обратить внимание читателей. В характере Лео Винси — думаю, тут со мной согласится большинство читателей, — нет ничего, что могло бы привлечь женщину столь мудрую, как Айша. Лично я не вижу в нем ничего особенно интересного. Можно даже себе представить, что при обычных обстоятельствах мистер Холли скорее мог бы добиться ее благосклонности. Сказывалось ли здесь взаимное тяготение противоположностей, или, может быть, превосходство и величие ее рассудка по какой-то своей извращенной логике увлекало ее на путь поклонения материальному, плотскому? Этот древний Калликрат в сущности лишь великолепное животное, блистающее потомственной греческой красотой. Есть и еще одно, самое правдоподобное объяснение: Айша видела дальше, чем мы все; в душе своего возлюбленного она прозревала тлеющую искру, росток его грядущего величия. Она уповала, что с помощью дара вечной жизни, с помощью мудрости и солнечного света самого своего присутствия сможет взрастить цветок, который наполнит благоуханием весь мир, озарит его звездным сиянием.
И здесь тоже у меня нет готового ответа: пусть читатель ознакомится с событиями, описанными мистером Холли, и сам вынесет свое решение.
Ночной посетитель
Бывают в жизни события, каждым своим обстоятельством, каждой сопутствующей подробностью неизгладимо врезающиеся в память. Сцена, которую я собираюсь сейчас описать, может быть неплохой иллюстрацией к этой мысли. Она стоит у меня перед глазами с такой необычайной ясностью, как будто произошла лишь накануне.
Двадцать лет назад, в этом же самом месяце, я, Людвиг Хорейс Холли, сидя у себя дома в Кембридже, корпел над — не помню какой — математической задачей. Через неделю я должен был держать экзамен с тем, чтобы занять место в ученом совете, и мой руководитель, как и весь колледж, ждал от меня блистательных результатов. Наконец в полном изнеможении я отшвырнул книгу, взял трубку с каминной доски и принялся набивать ее табаком. Тут же на камине стояло длинное узкое зеркало, и при свете свечи я увидел в нем свое отражение — и задумался. Спичка, догорая, обожгла мне пальцы, я выронил ее, но продолжал смотреть в зеркало все еще в глубокой задумчивости.
— Ну что ж, — произнес я наконец вслух, — я никогда ничего не добьюсь с помощью своей внешности, остается только надеяться на содержимое головы.
Может быть, кому-то это замечание покажется не совсем понятным, но я имел в виду вполне определенные недостатки своей наружности. Большинство двадцатидвухлетних мужчин привлекательны хотя бы молодостью, но судьба не послала мне и этого утешения. Представьте себе низкорослого, коренастого мужчину с непомерно широкой грудью, длинными жилистыми руками, глубоко посаженными серыми глазками, низким лбом в густых черных волосах — этот лоб напоминает полузаглохшую лесную делянку; такова была моя внешность около четверти века назад, такова она, с небольшими изменениями, и поныне. Природа отметила меня каиновой печатью невероятного уродства, в то же время наградила меня железной силой и очень неплохими способностями. Уродство мое так чудовищно, что франтоватые молодые люди из колледжа, хотя и гордились моей силой и выносливостью, избегали появляться в моем обществе. Удивительно ли, что я рос мрачным мизантропом? Удивительно ли, что я предавался размышлениям и работал в одиночестве, что у меня был один-единственный друг? Сама природа осудила меня на одиночество, поэтому я обретаю утешение лишь на ее — ни на чьей больше — груди. Все женщины отворачиваются от меня. Всего неделю назад одна из них, думая, что я ее не слышу, назвала меня «чудищем» и добавила, что я убедил ее в верности теории о происхождении человека от обезьяны. Однажды я встретил женщину, которая притворилась, будто любит меня, и излил на нее весь свой неизрасходованный запас чувств. И что же? Когда я не получил значительной суммы денег, на которую рассчитывал, она дала мне отставку. Я умолял ее не прогонять меня, как никогда не умолял ни одно живое существо, ибо она была очень мила собой и я любил ее; но вместо ответа она подвела меня к зеркалу.
— Меня можно назвать красавицей, — сказала она. — А вот как назвать тебя?
Мне было тогда двадцать лет.
Итак, я стоял и смотрел в зеркало, испытывая мрачное удовлетворение от своего одиночества, ведь у меня нет ни отца, ни матери, ни брата, когда кто-то постучал в дверь.
Я не спешил открывать дверь, ибо было уже около двенадцати часов ночи и я не чувствовал никакого желания разговаривать с каким-либо незнакомцем. В колледже, да и во всем мире, у меня был лишь один друг — возможно, это он?
За дверью кашлянули, я сразу же узнал этот кашель и отпер замок.
В комнату торопливо вошел человек лет тридцати с очень красивым, хотя и довольно изможденным лицом. В правой руке он с трудом тащил массивный железный сундучок. Взгромоздив сундучок на стол, он сильно закашлялся. Кашлял долго-долго, пока весь не побагровел. Не в силах стоять, он повалился в кресло и начал харкать кровью. Я плеснул в бокал немного виски и протянул ему. Он выпил, и ему как будто бы стало получше, однако его состояние оставалось по-прежнему тяжелым.
— Почему ты так долго меня не впускал? — проворчал он. — Эти сквозняки для меня просто смерть!
— Я не знал, что это ты, — объяснил я. — Время-то уже позднее для посещений.
— Я думаю, это мое последнее посещение, — ответил он с жуткой гримасой, долженствующей изображать улыбку. — Плохи мои дела, Холли. Очень плохи. Вряд ли я дотяну до завтрашнего утра.
— Глупости! — сказал я. — Сейчас я сбегаю за доктором.
Повелительным взмахом руки он отклонил мое предложение.
— Я рассуждаю вполне здраво, не надо никаких докторов. Я ведь изучал медицину и знаю о своей болезни все, что следует знать. Ни один доктор не может мне уже помочь. Настал мой последний час! Целый год я живу только чудом… А теперь послушай меня и как можно внимательнее, потому что у меня не будет возможности повторить то, что я тебе скажу. Мы дружим уже два года — и что же ты обо мне знаешь?
— Я знаю, что ты богат и по какой-то своей причуде поступил в наш колледж в том возрасте, когда почти все другие давно уже его заканчивают. Я знаю, что ты был женат, но твоя жена умерла при родах, и что ты мой лучший, можно сказать, единственный друг, который у меня когда-либо был.
— А знаешь ли ты, что у меня есть сын?
— Нет.
— У меня есть пятилетний мальчик. Он достался мне слишком дорогой ценой, ценой жизни его матери, поэтому я даже не хотел его видеть. Холли! С твоего, разумеется, согласия я хочу назначить тебя опекуном моего сына.
Я едва не выпрыгнул из кресла.
— Меня?
— Да. Я хорошо изучил тебя за эти два года. С тех пор, как я понял, что обречен, я неустанно ищу человека, которому мог бы доверить мальчика, и вот это… — Он постучал по сундучку. — Никого более подходящего, чем ты, Холли, мне не найти; ты похож на дерево с грубой, шершавой корой, но прочной и здоровой сердцевиной… Послушай, мой мальчик — единственный потомок одного из самых древних, насколько позволяет проследить генеалогия, родов мира. Рискуя вызвать у тебя на губах недоверчивую улыбку, я все же скажу, что моим шестьдесят пятым или шестьдесят шестым предком был египетский жрец — Калликрат.[2] Его отец — один из наемных греческих воинов Хак-Хора, мендесийского фараона двадцать девятой династии, а его дед, по-видимому, тот самый Калликрат, которого упоминает Геродот.[3] Примерно в 339 году до Рождества Христова, когда пали фараоны, этот Калликрат, нарушив обет безбрачия, бежал из Египта со своей женой принцессой Аменартас. Их корабль потерпел крушение у берегов Африки, около залива Делагоа, точнее, к северу от него. Команда погибла, спаслись лишь он сам и его жена. Оба они претерпели тяжкие лишения, но в конце концов их приютила могущественная королева дикого племени, белая женщина необычайной красоты. При обстоятельствах, вдаваться в которые у меня нет желания, но которые ты узнаешь, если будешь жив, когда вскроешь сундучок, эта королева убила моего предка Калликрата. Его жене, однако, каким-то образом удалось бежать в Афины. Там у нее родился сын, названный ею Тисисфеном — Мстителем. Через пятьсот или более лет ее потомки переехали в Рим. Об этом переезде не сохранилось никаких сведений. Возможно, они продолжали лелеять мысль об отмщении, заключенную в самом имени Тисисфен. К тому времени они изменили свою фамилию на Виндекс, что также означает Мститель. Здесь они тоже прожили около пятисот лет. Когда в 770 г. н. э. Шарлемань вторгся в Ломбардию, где они поселились, тогдашний глава рода примкнул к великому императору и после возвращения с ним через Альпы обосновался в Бретани. Через восемь поколений очередной глава рода переехал в Англию, где тогда царствовал Эдуард Исповедник. Во времена Вильгельма Завоевателя он сумел достичь высокого положения и власти. С тех самых пор и по сей день моя генеалогия прослеживается без каких-либо перерывов. Нельзя, правда, сказать, чтобы фамилия Винси — так она была переделана после того, как наш род переехал в Англию, — особенно славилась, мои английские предки никогда не занимали первых мест в государстве. Кое-кто из них был солдатом, кое-кто торговцем, но они всегда сохраняли определенный уровень респектабельности и ни разу не выходили из строгих рамок посредственности. Со времени Карла Второго и по начало нынешнего столетия они подвизались на поприще торговли и промышленности. Мой дед-пивовар сколотил довольно приличное состояние и в 1770 году отошел от дел. В 1821 году он умер, отказав все свое состояние отцу, который промотал значительную его часть. Через десять лет скончался и он, завещав мне пожизненную ренту в две тысячи фунтов ежегодно. Тогда-то, изучив содержимое вот этого — он показал на железный сундучок, — я предпринял экспедицию, которая окончилась довольно плачевно. На обратном пути, путешествуя по югу Европы, я остановился в Афинах. Там я встретился со своей будущей женой, которая, как и наш древний предок Калликрат, вполне заслуживала эпитета «Прекрасная». Мы поженились, а через год, когда родился сын, она умерла.
2
Сильный и красивый, или, более точно, красивый в силе. — Л.X.X.
3
Калликрат, на которого ссылается мой друг, был спартанцем. Геродот (История, книга девятая, 72) отмечает его необыкновенную красоту. Он пал в знаменитой битве при Платеях (22 сентября 479 г. до н. э.), когда лакедемонцы и афинцы, возглавляемые Павсонием разгромили персов, истребив более трехсот тысяч человек. Привожу перевод этого отрывка: «Калликрат же, погибший в сей битве, почитался одним из красивейших греков того времени — не только среди самих лакедемонцев, но и среди других греческих племен. Когда Павсоний приносил жертву, он был ранен в бок стрелой, но они продолжали сражаться, и когда его, уже умирающего, понесли прочь, он сказал платейцу Аримнесту, что не страшится гибели за Грецию, но сожалеет, что так и не совершил достойного себя подвига». Этого Калликрата, по-видимому, столь же отважного, сколь и прекрасного, по свидетельству Геродота, похоронили среди молодых военачальников отдельно от спартанцев и илотов. — Л.Х.Х.