Вечером в последний раз обсудили все подробности: дорожные пожитки Костя спрячет и прямо на вокзал принесет, чтобы мать не заметила Колькиных сборов.
Колька обходил весь переулок, будто прощаясь навсегда. Зашел и к Варваринским, Сережка с Катей играли в школу-мячик.
Катя обрадовалась:
— Ах, идите, Колечка с нами играть.
Колька только усмехнулся, но отказаться было невежливо, начал играть.
Колька играл ловко, ловчее всех — выигрывал, даже неудобно было, Сережка губы надул, а Катя нисколько не завидовала, в ладоши хлопала, радовалась Колькиным удачам.
Колька начал хитрить, нарочно проигрывать, но ничего не получалось, тогда Сережка обыграл и стал задаваться, но Кольке все равно, а Катя за него обижалась.
— Это вы по-нарочному Сергею поддаетесь, он бы никогда вас не обыграл.
Сережка разозлился, стал Катю за косу дергать, чуть опять драки не вышло, пришлось Кольке порядок наводить — разнимать.
Но Сережка не унимался, захотелось его вздуть хорошенько, но вспомнил, что сегодня последний вечер и раздумал драться, только сказал угрожающе:
— Ты у меня смотри!..
— Чего смотреть-то, сам смотри — заломался Сережка, но Катю оставил в покое, показал нос и убежал.
Катя вдруг вспомнила:
— Вы про войну тогда неправду сказали!
— Что неправду?
— Что на войну за отцом поедете?
— Вот увидишь, правда или неправда. Как уеду, только меня и видели, а потом письмо пришлю о сражениях.
— Не надо лучше, — вздохнула Катя, — ведь вы еще маленький, маленьких на войну не берут, я у мамы спрашивала.
— Мало, что не берут, я добровольцем все равно убегу. Мне в тылу сидеть надоело. Да и должны мы защищаться, а то буржуи напрут.
Катя была огорчена, захотелось ее утешить:
— Ну да ведь я ненадолго, скоро вернусь и все расскажу про поляков, про пули и пулеметы.
Но Катю пули, пулеметы и буржуи, видно, мало интересовали, и она только одно тянула:
— Не надо лучше.
Кольке даже наскучило, наконец, и они простились довольно сухо.
Под вечер, в сумерки, мать ушла на речку полоскать белье.
Колька воспользовался этим, чтобы собраться, но, впрочем, и собираться было почти нечего.
Костя советовал взять провизии, хотя бы хлеба, но хлеба совсем мало дома. Посмотрел Колька на хлеб и раздумал:
— Мне-то в дороге дадут — с голода не умру, а матери кто даст, одна она теперь останется.
Жалко стало, ужасно жалко, представил, как плакать будет завтра, когда увидит, что Колька пропал, маленькая она такая, худенькая, седенькая теперь стала.
Когда-то они еще с отцом вернутся.
Вздохнул Колька тяжело и начал разбирать в своем сундучке, что отец еще зимой ему сколотил.
Игрушки решил дома оставить, на войне не до игрушек: приедет — наиграется.
Пересмотрел все свое имущество, только книгу об индейцах и перочинный ножик сунул в мешок — пригодятся. Засунул еще чистую рубаху, а штанов не нашел, нитку с иголкой, отцовское шило и помятый жестяной котелок — вот и все имущество, узелок вышел совсем маленький.
Мать ужин готовила, когда Колька вернулся, заругалась, что квартиру пустой бросил.
Колька подумал, что если бы знала — не ругалась бы. Жалко опять стало и ее и себя. Но вспомнил про отца, тому тоже нелегко было уезжать, оставлять их, а все же уехал — у мужчины долг свой есть — вспомнил слова отца.
А мать будто заметила, угадала, посмотрела пристально и жалобно и ругать перестала.
Поужинали, и Колька поторопился лечь спать, будто боялся, чтобы мать чего-нибудь не спросила или плакать не начала, как часто с ней по вечерам случалось.
Лег, а заснуть долго не мог, все прислушивался, как мать, вздыхая, прибирается.
Наконец, заснул крепко и снов никаких не видел.
Утром мать ушла в очередь за пайком, крепко наказывала никуда не бегать дров наколоть и печь истопить.
Колька дров наколол, натаскал чуть не целый воз — все матери потом легче будет. Поел вчерашней, матерью оставленной, каши, хотя есть не хотелось, силком в горло пихал, припер дверь поленом, осмотрел последний раз двор и побежал прямо на вокзал.
Понял, почему отец перед отъездом с ним не простился — так легче.
Около вокзала толкучка, не проберешься, бабы с ребятами, мужики с мешками, солдаты с сундуками и гармониками, а на вокзал никого не пускают, два милиционера стоят с винтовками.
Попытался Колька туда, сюда, два раза по затылку попало, чтобы не толкался, а ничего не выходит, что делать. Вся рубаха от жары смокла и пить страшно хочется.
Вдруг Костя с Колькиным мешочком.
— Нам совсем не здесь, нам на воинскую платформу нужно, только там не пускают, скажем, что отца провожаем.
Обошли кругом вокзала к воротам, там солдат сердитый:
— Куда лезете, пострелята?
— Пропусти, товарищ, мы отца провожать на войну, пожалуйста, пропусти.
Солдат поковырял задумчиво в носу.
— А вы не врете, — много больно жулья тут шляется.
Костя заклялся, заюлил. Колька только диву давался, как Костя хорошо умеет не своим голосом говорить и про чужого отца врать.
— Ну, айда, — сказал солдат наконец и пропустил в калитку:
— Только не баловать, ребятье.
Побежали Костя и Колька, долго тыкались по путям и платформам, наконец, услышали музыка играет и «ура» кричат.
Весь эшелон флагами красными увешан и везде надписи «смерть панам», «раздавим польских буржуев» и еще много всяких других, от слов этих радостно и шибко сердце Колькино билось, чувствовал, что и он вместе с ними.
Красноармейцы все на платформе стояли, а посередине кто-то им речь говорил, сильно кричал и кулаками грозился.
Кольке как-то не по себе стало, а Костя тащил дальше и дальше, в каждый вагон заглядывал, но от вагонов их отгоняли.
Наконец, на самом краю платформы, совсем пустая теплушка. Костя заглянул и шепнул:
— Лезь.
Колька шмыгнул, темно, нары нагорожены, мешки и сундуки свалены:
— Спрячься до отхода поезда, а потом вылезай и все расскажи, ничего тебе не будет, — распоряжался Костя.
Колька забился в самый угол под нижнюю нару, носом к стенке, даже с Костей попрощаться забыл, а тот что-то еще крикнул и убежал.
Долго в темноте лежал Колька, ноги и руки заныли.
Наконец стали собираться в вагон красноармейцы, громко разговаривали, смеялись, за кипятком бегали, на гармониках заиграли, совсем не страшно сделалось, только бы не заметили.
Долго еще поезд стоял неподвижно, казалось никогда не тронется.
Кто-то по платформе пробежал, закричал:
— На места, товарищи. Сейчас трогаем. Крути, Гаврила.
И правда, будто, закрутил кто-то. жалобно свистнул паровоз, задергался вагон — поехали.
— Прощай Москва, мать, Катя, все ребятишки и малыши. Прощайте…
Лежал в темном углу Колька, и так сильно сердце бьется, хоть руками его держи, а то услышат, еще, хорошо, что колеса сильнее сердца стучат, тик, так, тик, тик, тук, тук, поехали, поехали, поехали, на войну, на войну, на панов, к отцу…
V
ДЯДЯ ВАС
Колька проснулся и ничего не мог понять: темно, качает, тело все сомлело, пошевельнуться нельзя, а над головой что-то ворочается и громыхает, не сразу вспомнил Колька, что в теплушке едет на войну. Страшно стало и радостно, только лежать уж очень неудобно, сдавили со всех сторон какими-то мешками и деревянными сундуками, не выкарабкаешься, задохнешься.
Испугался вдруг Колька темноты этой, забыл всю осторожность, заворочался, закарабкался, забился, руками и ногами, толкает мешки и сундуки, но ничего не помогает — не сдвинешь.
Неожиданно, один мешок сам собой отодвинулся и вместо него в светлой дырке показалась длинная борода, как у страшного волшебника, и голос сердитый раздается:
— Это еще что за пассажир?
Не успел Колька ничего подумать, как крепко уцепил его кто-то за ногу и выволок на середину теплушки.