В «Оде Бетховену» обнаруживаются и другие параллели со стихами поэта, важные для понимания развития немецкой темы у Мандельштама: дионисийское веселье Бетховена корреспондирует с ликованием Баха. Но если ликование Баха имеет библейские корни («как Исайя»), то Бетховен, напротив, связан с Античностью; Бах назван «рассудительнейшим», Бетховен же находится в трансе. Бетховен у Мандельштама — «дивный пешеход» (ст. 12), с рассеянным вниманьем идущий на фортепьянный урок, — напоминает рассеянного прохожего, наблюдающего за траурной процессией в «Лютеранине». И тут и там внешняя рассеянность сочетается с состоянием высокой внутренней концентрации, предшествующим приходу вдохновения.

Смыслодополняющими являются и многие другие подтекстуальные ходы «Оды». У нас нет указаний на то, что поэт читал работу Р. Вагнера «Бетховен» и «Рождение трагедии из духа музыки» Ницше. Скорее всего, идеи этих работ, в особенности положения Ницше, Мандельштам получал из вторых рук. Исследователи уже многократно показывали, что в «Оде» обнаруживаются следы чтения работ Вячеслава Иванова[66], который в России начала XX века был одним из самых главных реципиентов и проводников концепций раннего Ницше. Теоретическим и подтекстуальным основанием «Оды Бетховену» можно считать статьи Иванова «Ницше и Дионис» и «Вагнер и дионисово действо». Наряду с Вагнером Иванов называет Бетховена «зачинателем нового дионисийского творчества» (1994: 35). Характеристику Бетховена как художника теургического Мандельштам с подачи Иванова перенимает для создания своего образа немецкого композитора.

Местами мы имеем дело едва ли не с дословным цитированием Мандельштамом статей Иванова. По Иванову, «в… священном хмеле и оригийном (sic. — Г.К.) самозабвении мы различаем состояние блаженного до муки переполнения, ощущение чудесного могущества и преизбытка силы… не исчерпывая всем этим бесчисленных радуг, которыми опоясывает и опламеняет душу преломление в ней дионисийского луча» (1994: 29). У Мандельштама — в «буйном хмеле» (ст. 24) Бетховен танцует с миром. Согласно Иванову, «посланничество и пророческое безумие» Ницше состояло в том, что он «возвратил миру Диониса» (1994: 27). То, что Иванов говорит о Ницше, Мандельштам переносит на Бетховена. Делает он это потому, что сам Иванов сконструировал в своих эссе цепочку Дионис — Прометей — Сократ — Бетховен — Вагнер — Ницше:

«Ницше был оргиастом музыкальных упоений… Незадолго до смерти Сократу снилось, будто божественный голос увещевал его заниматься музыкой: Ницше — философ исполнил дивный завет. Должно было ему стать участником Вагнерова сонма, посвященного служению Муз и Диониса, и музыкально усвоить воспринятое Вагнером наследие Бетховена, его пророческую милость, его Прометеев огненосный полый торс: его героический и трагический пафос» (Иванов 1994: 28).

«Дивный завет» Сократа из ивановского отрывка преломляется у Мандельштама в «жребий дивный» (ст. 27), «пророческую милость» и «огненосный торс» — в образ огнепоклонников, поющих в пророческом веселье (ст. 35–40). Образ огня оказывается для «Оды Бетховену» центральным[67]! Образ огнепоклонников отсылает и к ницшевскому Заратустре. Но Иванов в своем эссе говорит о том, что «Дионис раньше, чем в слове, раньше, чем в „восторге и исступлении“ великого мистагога будущего Заратустры-Достоевского, — открылся в музыке, немом искусстве глухого Бетховена» (Иванов 1994: 28).

Было бы натяжкой усматривать в словосочетании «усилье воли» (ст. 20), которую способен освятить мандельштамовский герой, отсыл к «воле к власти» Ницше. Понятие это, возможно, и было известно Мандельштаму, но никакого отношения к концепции дионисийства, изложенной в «Рождении трагедии», оно не имело, — впервые это выражение употреблено лишь в поздних работах философа. Тем не менее появление «воли» у Мандельштама в связи с Бетховеном и Ницше симптоматично для восприятия Ницше в русском культурном пространстве начала XX века: ключевые формулы поздней философии Ницше упрощенно прочитывались на фоне культурософских концепций «Рождения трагедии». Недаром в «Оде Бетховену» неожиданно появляются огнепоклонники, призванные вызвать ассоциации с Заратустрой[68]. Синтетический образ дионисийствующего Бетховена создается из синтетического Ницше.

Отдельные стихи «Оды» ритмически и лексически перекликаются с некоторыми строками Тютчева. У Мандельштама — «полнеба охватил костер» (ст. 42), у Тютчева — «полнеба обхватила тень» («Последняя любовь»; 2003: II, 59). Согласно Е. А. Тоддесу (1974: 85), Мандельштам вызывает в памяти читателя один из любимых тютчевских образов радуги, молнии, зари, охватывающей полнеба (тютчевские стихотворения «Как неожиданно и ярко…», «Прекрасный день его на западе исчез…» и др.). Активизация тютчевских реминисценций произошла у Мандельштама, скорее всего, при посредничестве того же Иванова. В статье «Ницше и Дионис» Иванов говорит о бесчисленных радугах, «которыми опоясывает и опламеняет душу преломление в ней дионисийского луча» (Иванов 1994: 29).

В то же время Мандельштам не удовлетворился подачей Бетховена через Вячеслава Иванова. Он вставляет бытовые детали и другие нюансы биографии Бетховена, то есть проделывает своего рода «акмеизацию» символистского объекта. Сходная детализация и привязка к конкретно-исторической ситуации прослеживалась и в «Бахе». Конкретные детали вызывают у Мандельштама исторические ассоциации (раздробленность Германии), которые с символистской точки зрения неуместны и действуют принижающе, «заземляя» творческий экстаз Бетховена.

1.2.2.2. «Серьезная пародия» на дискурс «дионисийства»

Возникает вопрос, почему после явно акмеистических стихотворений 1912–1913 годов в «Оде Бетховену» произошел такой ярко выраженный взрыв символистской риторики. Дело, по-видимому, в том, что уже во второй половине 1913-го — начале 1914 года поэтологические споры между участниками Цеха поэтов и их бывшими учителями стихают. Полемический тон, который использовался на стадии утверждения нового литературного течения, себя уже оправдал и исчерпал. Перемирие с символистами (и другими литературными группировками) было связано и с началом войны, которая консолидировала враждующие литературные лагеря: «мелкие» эстетические разногласия меркли перед лицом великих исторических событий[69]. Глава Цеха, Н. Гумилев, заботившийся об «акмеистической морали» своих соратников и учеников, ушел добровольцем на фронт. В 1914 году Мандельштам слушает курс лекций Вячеслава Иванова «От Канта к Круппу» (Лекманов 2004: 54) и, судя по всему, вновь попадает под обаяние своего бывшего учителя. Как показывают почти дословные ивановские реминисценции в «Оде Бетховену», Мандельштам перечитывал его статьи и стихотворения. В то же самое время Мандельштам был охвачен патриотической эйфорией: в декабре 1914 года, то есть в момент создания оды, он уехал в Варшаву с намерением получить место военного санитара, однако эта попытка не удалась. Отголоски этого патриотического энтузиазма ощущаются и в «Оде Бетховену».

И все-таки, даже если считать римский цикл 1914 года своего рода подготовкой к гимнической монументальности «Оды Бетховену», рывок от герметичных акмеистических зарисовок 1913 года к построенной на символистских реминисценциях «Оде Бетховену» кажется достаточно резким. «Ода Бетховену» является «рецидивом» символистской риторики. Для нас особенно важно, что этот «рецидив» происходит на «немецком», бетховенском материале.

В заключение разговора об «Оде» хотелось бы предложить еще одну осторожную гипотезу. Русская ода традиционно была не только жанровым пространством для славословий и превозношений, но и подспудной критики. У Мандельштама прямой критики не обнаруживается. Но, может быть, поэт критиковал не прямо, не в лоб, а по-другому? По нашему предположению, «Ода Бетховену» обладает определенным пародийным потенциалом, который, может быть, явился следствием столь резкого перехода от акмеистических позиций к символистской риторике. «Ода Бетховену» написана в декабре 1914 года, то есть в то же самое время, когда и стихотворение «В белом раю лежит богатырь…», которое С. С. Аверинцев, памятуя о выражении Тынянова, назвал «серьезной пародией» (1996: 235)[70]. В «Богатыре» Мандельштам дал клишированный образ русского богатыря-мужика, который пропагандировали неорусофилы. В данной связи хочется задаться вопросом: не является ли и «Ода Бетховену» своего рода пародией?

вернуться

66

Ср. Schlott (1981: 91–97). Обзор исследований на эту тему см. в примечаниях А. Меца (1995: 537).

вернуться

67

В. Шлотт указывает на интертекстуальное родство мандельштамовского «огня» и «огнепоклонничества» с образами стихотворений Иванова «Beethoveniana», «Missa solemnis», «Sogno Angelico» и «Творчество» из сборника «Кормчие звезды» (Schlott 1981: 86–87). Вполне возможно, что не только некоторые тематические линии (дионисийство), но и конкретные образные детали Иванова попали в поле зрения Мандельштама при написании «Оды Бетховену».

вернуться

68

Здесь подхватывается символистский пафос «горения», с которым Мандельштам полемизировал в «Лютеранине». В связи с топикой огнепоклонничества у символистов ср. также «Огонь» Бальмонта: «Огнепоклонником я прежде был когда-то, / Огнепоклонником останусь я всегда» (Бальмонт 1980: 213).

вернуться

69

Ср. в связи с этим мысли Д. Бурлюка о «единой эстетической России» в сборнике «Весеннее контрагентство муз» (1915: 101–106), а также совместный сборник футуристов и символистов «Стрелец» (1915). Уже в новой пост-революционной ситуации позиция такого поэтологического соглашательства была раскритикована Р. Якобсоном (1919).

вернуться

70

Выражением «серьезная пародия» вслед за Тыняновым оперировал и сам Мандельштам. В эссе «Литературная Москва», критикуя М. Цветаеву и А. Радлову, он говорит о том, что «на долю женщин в поэзии выпала огромная область пародии, в самом серьезном и формальном смысле этого слова» (II, 257). Подробнее о перекличках поэтологических воззрений Мандельштама с концепциями опоязовцев см. у Е. А. Тоддеса (1986).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: