Вешкин угодливо хихикнул и подавил неуместный смешок — не понравилось хозяину.
— В доме есть кто-нибудь из посторонних?
— Хорунжий Тавровский, — по лицу Михайлы расплылась едкая усмешка. — Они у Варвары Сергеевны чай пьют-с.
Евграф Емельянович закусил бескровную губу. Зачастил офицеришка, все время отирается возле жены. Выгнать бы его, да неудобно, пойдут разговоры.
— Иди, Михайла. Я позову, коли понадобится.
Секретарь вышел, но не прошло и минуты, опять появился у двери, деликатно постучал согнутым пальцем.
— Чего тебе? — досадливо спросил управляющий.
— Депеша из Златогорска, Евграф Емельяныч. Срочная-с! — Вешкин приоткрыл резную дверь, скользнул в кабинет. Сартаков быстро прочитал бумагу. Михайло на цыпочках подошел сзади, заглянул в депешу через хозяйское плечо. Не успев прочитать ни слова, вовремя отскочил на приличное расстояние и почтительно спросил:
— Что-нибудь важное?
Евграф Емельянович, комкая желтыми сухими пальцами листок, смотрел через окно в сад.
— Василий Осипович сегодня ночью помер.
— Господин Атясов? — секретарь быстро перекрестился, забормотал растерянно: — Как же так? Зачем же сразу и померли? Они такие крепкие еще были.
— Паралич разбил, — Сартаков глубоко вздохнул и добавил устало: — Вели закладывать лошадей. В Златогорск поеду. Эк ведь его угораздило… Нашел время.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Широко, раздольно шагает по земле весна. Подсыхающая земля дымится паром. Деревья закурчавились крохотными листочками, верба распушилась, трясет золотой пылью над речкой Черемуховкой. Речка расшвыряла обломки зелено-голубого льда, бурлит от избытка силы, играет мутной волной.
На закате Никита Плетнев обошел голую каменистую гору Синюху и стал спускаться в долину, а в сумерках уже пробирался ко двору Вагановых. У крыльца встретил его Степан Дорофеевич. Он только что помылся в бане: на голове еще красовалось полотенце, а поверх него — шапка-ушанка. Глянул на гостя подслеповатыми слезящимися глазами и обмер. Затряслась бороденка у старика, в глазах и радость, и испуг.
— Никита! Чего у порога стал? Пошли, нето.
Ваганов провел племянника в дом, крепко обнял и вдруг поник головой, затрясся в беззвучном рыдании.
— Тетка твоя… долго жить приказала… сироты мы…
Печальная новость ошеломила Плетнева. В последний раз он видел Глашу год назад. Знал, что не жилец она, долго не протянет, но сейчас не мог, не хотел верить, что тетки нет. Казалось, вот послышится за стенкой ее ласковый голос и выйдет к нему, как мать, поцелует в лоб согревающим поцелуем, станет заботливо расспрашивать о житье-бытье… Любил Никита тетку, она была ему второй матерью. Степан Дорофеевич немного успокоился, стал рассказывать, как умирала жена. Плетнев смотрел на дядю, молчал, а в уши словно кто нашептывал: «Нет Глаши, померла Глаша». Дородная пожилая женщина внесла кипящий самовар. Искоса посмотрела на гостя, сдержанно поздоровалась и поставила на медный поднос фыркающий самовар. Из шкафчика достала чашки, графин с настойкой и неслышно ушла. Степан Дорофеевич, разливая чай, говорил:
— В четверг сороковой день будет. Тетка рядышком с твоим отцом похоронена. Я и для себя местечко там оставил.
— Что ты, дядя, рано думать о таком.
— К смерти готовиться никогда не рано, — строго перебил старик. — Она у нас за плечами стоит и своего часа ждет. А когда час тот пробьет — мы не ведаем.
— Верно. Только живой человек о смерти не думает.
— Не думает, — согласился Степан Дорофеевич, дуя на блюдце и шумно прихлебывая чай. — А напрасно. Посмотрю я на нынешний народ — суетятся много, а толку нет. Жадные все стали, тем и заняты как бы своему ближнему ловчее ножку подставить. Падающего не поднимут, а еще коленкой поддадут: падай, да не поднимайся. Богатства всем захотелось, а работать не любят.
— И в прежние времена за деньгами-то гонялись.
— Гонялись, и цену деньгам знали, по́том и кровью добывали их. А нынче все обманом норовят, обманом. Отец Макарий, на что божий служитель, и тот не гнушается лишним рублем.
Опять вошла женщина, неся тарелки с разной снедью.
— Кто такая? — спросил Плетнев, когда она вышла.
— Домна Никифоровна. За хозяйством смотрит.
— И Феня могла бы управиться.
— Феня! — старик как-то съежился, точно ему стало холодно. — Ее ровно и нет. Дом-то у нас не велик, а спать не велит. И то надо сделать, и другое, а она ходит где-то, иной раз ночью явится, а то и совсем не ночует.
— Загуляла? — испуганно спросил Никита, чувствуя щемящую обиду за сестру.
— Господь с тобой, племянничек. Поведения она прилежного, а вот дела у нее… Ссыльного помнишь, которого я к тебе привозил? От него все пошло… Давай-ка, выпьем за помин души тетки твоей Глафиры Ильиничны. — Налил в граненые рюмки настойки, чокнулись, выпили. — Я тебе про Феню потом расскажу, и посоветоваться надобно. Она, вроде, замуж собирается, хотя и не говорит. Скоро тридцать, засиделась в девицах. Женихов много было, а приглядела какого-то, прости меня господи, ни рыба ни мясо, ни кафтан ни ряса.
Степан Дорофеевич выпил вторую рюмку настойки.
— Вот и жен возьми нынешних: что проку в них? Только и умеют ребят рожать. За что ни возьмутся — горе одно. И домок не сдомкуют, а все чем-то заняты.
Самовар пел тонким голосом, словно комар залетел в комнату и кружил над столом, потом застучал мерно.
— Деньги кует, — заметил племянник, кивая на самовар.
— Деньги в наш дом забыли дорогу. Некому приносить их. Ох, как обидно мне, Никита! Для кого всю жизнь старался, не жалел себя? Детей от нужды хотел избавить, в люди вывести… А что вышло? Порфирий пропал…
— Как пропал?! — Плетнев испуганно посмотрел на дядю.
— Так и пропал, — хмуро ответил Ваганов, отодвигая чашку и вытирая полотенцем вспотевшее лицо. — Спился в Москве. Приезжал тут один человек, сказывал, белая горячка у Порфирия, в больнице лежит.
— А Семен? Где Семен?
Степан Дорофеевич горестно вздохнул.
— И с Семеном не лучше. Поначалу парень ладно пристроился: на Никольском заводе робил. Потом узнаю: арестовали Семена и увезли куда-то. А за что? Против царя пошел. Э, да что и говорить, давай-ка лучше выпьем.
— С меня довольно, не привычен к вину.
— Пей тут, на том свете не дадут. А еще добытчик таежный, старатель бывший. Ну, да оно, пожалуй, и лучше. Так я выпью, — виновато и как-то просительно закончил старик.
Никита смотрел, как дядя торопливо наливает в рюмку, как дрожат у него руки и настойка расплескивается на скатерть. С болью думал: «Сопьется при такой жизни, непременно сопьется». Ваганов словно угадал его мысли.
— Не я пью, горюшко заставляет. Не осуждай.
Залпом выпил, понюхал хлебную корку и отбросил.
— Вот, племянничек дорогой… А ты — деньги кует. Сам я не накую́, а дети и подавно. — Старик снова налил и выпил. С минуту бессмысленно смотрел на племянника, потом криво усмехнулся и тихо, словно сам с собой, заговорил: — А бог-то где? Отступился от людей. Разве не видит, как живем? Пошто не научит? Кругом страдания людские, зло, а его нет.
Чай, настойка и жалобы дяди утомили Плетнева. Глаза у него слипались. Что-то глухо стукнуло по столу, звякнула опрокинутая рюмка, покатилась и, упав на пол, разлетелась на кусочки. Никита вздрогнул, открыл глаза. Степан Дорофеевич, уронив голову на стол, спал всхрапывая и посвистывая носом. Домна Никифоровна убирала посуду. Покачала головой и, глядя на старика, печально сказала:
— Как схоронили мы Глафиру Ильиничну, он все пьеть и пьеть. Не может горя переломить. Я постель приготовила. Отдыхать, чай, будете?
— Пожалуй, — согласился Плетнев и пошел в боковушку.
Рано утром Никита взял мешок с рухлядью и, стараясь никого не разбудить, вышел из дома. Вьюга, переночевавшая во дворе, с визгом бросилась к хозяину, ластилась и поскуливала. Охотник собирался продать всю добытую за зиму рухлядь старику Ибрагимову, а заодно предложить и самородок. Но дом старьевщика оказался заколоченным. Проходивший мимо рабочий, сказал, что татарин еще зимой уехал неизвестно куда. Плетневу не хотелось идти к Парамонову, но других скупщиков он не знал. Встретил его приказчик Максим Бровкин. Лицо у Максима заплыло жиром, от глаз остались только щелочки. Приказчик пил чай с маковыми кренделями. Увидев Никиту, он поднялся навстречу.