Через час великолепная кошевка, покрытая медвежьей полостью, остановилась у конторы. Одетый в шубу, подбитую черным хорьком, с большим воротником камчатского бобра, и в такой же шапке, в кошевке сидел управляющий. Виткевич и горный десятник Иван Клыков выбежали навстречу. Сартаков привстал в санях, повернулся к толпе старателей, снова собравшихся у конторы, поглядел на них серыми холодными глазами:
— В кассе получите пособие. Весной на старые работы пойдете. А сейчас расходитесь. Все.
Горячий рысак взял с места галопом. В один миг скрылась кошевая управляющего, подняв легкую снежную пыль.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
По теплу Зареченск всколыхнулся, зашумел. Там и тут скрипели телеги, ржали застоявшиеся лошади, перестукивали молотки, взвизгивали пилы. Зареченцы поправляли снасти и телеги, собирались в тайгу.
Василий Топорков нынче ни к одной артели не пристал. За зиму он высох, лицо сморщилось, как печеная репа, ночами одолевал кашель. Соловья приютил у себя Григорий Дунаев, не то пропал бы знаменитый певец. Дунаев жил у глухой бабки Феклисты «под особым наблюдением». Года два назад привезли его из Петербурга под конвоем. Кто такой Дунаев, в чем провинился, — никто на прииске толком не знал. «Политический» — говорили о нем зареченцы. Григорий работал на прииске, хорошо разбирался в машинах, умел поговорить с людьми, держался просто, был всегда готов прийти на помощь. Но старатели относились к нему настороженно, дружбы с политическим не искали. Зато приисковые ребятишки так и льнули к дяде Грише. Он читал им книжки, рассказывал про большие города, учил писать, читать и считать. Феня — дочка Степана Ваганова — тоже бегала к ссыльному. Дунаев позвал жить к себе Топоркова, близко сошелся с ним.
Вагановская артель собралась в тайгу одной из первых. Ехали на прежнее место. Все уже были в сборе, только Никита замешкался. Натянув полушубок, Плетнев наскоро чмокнул жену в щеку и шагнул в сени.
— Постой, Никита.
Плетнев остановился за порогом, посмотрел на жену.
— Сюда иди. Нельзя через порог-то, не к добру.
— Глупости, — усмехнулся Никита, но все же вернулся. — Чего?
Анюта взяла его руку, прижала к своему животу.
— Слышишь? Бьется…
Плетнев покраснел, молчал, не зная, что ответить.
— Не одну меня оставляешь. Двое нас… Помни о том.
— Буду помнить, — шепнул и, снова чмокнув жену куда-то в висок, выбежал во двор. За воротами ждали повозки. Степан Дорофеевич нетерпеливо хлопал кнутом по сапогу.
— Простился, что ли? — буркнул недовольно, увидев племянника, и повернулся к артельщикам: — С богом, мужики, трогай.
Повозки загрохотали по дороге.
По Зареченску шли тревожные слухи. Говорили, что уволенных осенью «Компания» не возьмет. Народ всполошился. Часам к девяти на площади перед конторой собралась большая толпа. Пришли даже бабы с ребятами. Площадь гудела, волновалась, как тайга в непогоду. Кто посмелее, зашли в контору, как и в прошлый раз, окружили Виткевича. Никто не снял шапки, исподлобья смотрели на штейгера. Юзеф Сигизмундович кусал бледные тонкие губы, беспокойно посматривал на сидящего рядом десятника Ивана Клыкова. У Ивана лицо загорелое, скуластое, черные волосы отливают синевой, карие глаза насмешливы. О Клыкове шла худая слава. Он был верным слугой начальства, любого мог продать, лишь бы выслужиться. В Зареченске Иван появился недавно. Старатели хотя и побаивались десятника, но грозили встретить на узкой тропке и расквитаться сполна. Клыков на угрозы только посмеивался. Днем и ночью он спокойно расхаживал по прииску, без охраны ездил на самые дальние участки. Пугал тем, что сам никого не боялся. И сейчас, глядя на хмурые лица старателей, Иван не проявлял беспокойства. На его лице не дрогнул ни один мускул, хотя он и понимал, что положение серьезное. Десятник играл хлыстиком, ощупывал острым взглядом лица рабочих. Его взгляда никто не мог выдержать. «Погоди, — говорили глаза десятника, — я еще с тобой разделаюсь».
Старший штейгер по примеру Клыкова тоже старался взять себя в руки. В который раз он повторял старателям:
— Поймите, вы, наконец, что я ничего сделать не могу. Хозяин распорядился уволенных пока не принимать. Нет работы, понимаете? Прииск истощается, «Компания» несет убытки. Лучше разойдитесь, чтобы не вышло беды.
— Беды! — перебил кто-то. — Беда к нам уже пришла. А ты что, опять пугнуть хочешь? Казаков позовешь?
— По-твоему, пропадать нам? — визгливо закричал Филька Смоленый. — Подыхать как собакам? Так, что ли?
Юзеф Сигизмундович пожал плечами.
— Чего молчишь? Ты отвечай, коли спрашивают.
— Я вам все объяснил. Говорите с управляющим.
— Объяснил! — передразнил Яков Гущин. — Ты мальцам объясни моим. Они со вчерашнего утра не ели. Работу давай. Обещали весной взять. Жаловаться станем. Найдем управу на вас.
Рабочие напирали, их глаза горели злобой. Казалось, вот-вот множество рук схватят штейгера и разорвут на части. Медленно поднялся Клыков, сказал с издевкой:
— Жалуйтесь, миляги, жалуйтесь. Авось, бог вас услышит.
— Молчи уж ты, холуй хозяйский, — рванулся к нему Филька. — Тебя бы, вора, так поприжали.
— Сволочь! — презрительно бросил десятник.
— Ах ты, бес неумытый! Вот я тебя по башке-то тресну!
Взъярившийся Филька поднял кулак, норовя съездить обидчика по голове, но гибкий, как кошка, Иван упруго отскочил в сторону, выхватил револьвер. Смоленый бросился к нему, не видя оружия. Сухо щелкнул выстрел. Филька обмяк, повернулся, недоуменно глядя на товарищей, и грохнулся на пол. На секунду все будто окаменели. В конторе стало странно тихо. И вдруг люди закричали.
— Убили!
— Братцы! Фильку Смоленого убили!
Старатели лавиной двинулись на десятника и штейгера. Затрещали перевернутые столы и стулья, жалобно звякнуло стекло разбившейся керосиновой лампы. К Виткевичу и Клыкову отовсюду потянулись руки. Десятник ловко увернулся, никто и глазом не успел моргнуть, как он вышиб оконную раму и выскочил на улицу, размахивая револьвером. Народ шарахнулся от Ивана, а он, петляя словно заяц, скрылся за домами. Вдогонку закричали:
— Убег!
— Держите его, люди! Он Фильку убил.
С тупой злобой били тщедушного штейгера. Опомнились, когда увидели, что на полу не человек, а кровавая груда в лохмотьях. Один за другим старатели попятились.
Какой-то человек проворно поднялся на крылечко.
— Стойте! — закричал он, поднимая руку.
Властный голос незнакомца сразу навел тишину. На него смотрели с удивлением: кто такой, откуда выискался? Пригляделись — ба! Да ведь это Дунаев, постоялец бабки Феклисты!
— Что вы делаете? — заговорил ссыльный. — Опомнитесь. Разве штейгер виноват? От хозяев так уступок не добьетесь…
— Ишь, Илья-пророк выискался, — крикнул какой-то парень.
— Молчи, непутевый, — шикнули на парня.
Вдруг по толпе прокатилось короткое страшное слово:
— Казаки!
Все головы повернулись в одну сторону. По главной улице Зареченска мчался к конторе отряд казаков.
…Накануне вечером в гостиной особняка управляющего за большим столом, покрытым бархатной скатертью, сидели хозяин прииска Василий Осипович Атясов, управляющий Сартаков, горный инженер Иноземцев, есаул Вихорев с хорунжим Рубцовым, жандармский ротмистр Кривошеев и отец Макарий. Атясов приехал на прииск в сумерках. Следом за его коляской двигался казачий отряд под командованием Вихорева. За последние дни Василий Осипович получил несколько тревожных донесений управляющего и решил лично навести порядок. Атясов не походил на живого человека: худой, сморщенный, редкие волосы побелели, лицо землистое, и только в черных глазах еще светилась жизнь. Он положил худые руки на стол, чтобы все видели перстни с крупными камнями — любил старик покичиться богатством, — и пристальным, оценивающим взглядом без стеснения рассматривал гостей. Холеный, тонкий в талии Рубцов с нежным румянцем и черными усиками, подкрученными вверх, не понравился старику. Хорунжий вполуха слушал, о чем говорилось за столом, и полировал ногти. «Птенец, — неприязненно подумал Атясов, — маменькин сынок. И таким доверяют судьбу отечества. Господи, куда мы идем!» Вот сухой подтянутый есаул Вихорев, с пышными бакенбардами, двумя орденами на мундире, иное дело. Он участвовал в нескольких карательных экспедициях и снискал мрачную славу своей жестокостью. От голубых глаз есаула веяло холодом речного льда, он никогда не улыбался. Грузный ротмистр Кривошеев, с красным одутловатым лицом и редкими, гладко зачесанными волосами, с прямым пробором, тоже понравился Атясову, хотя он и недолюбливал жандармов. «А ну-ка, разнюхай, чем они тут дышат, — думал старик, — нос-то у тебя вон какой: семерым рос, одному достался». На остальных гостей Василий Осипович особого внимания не обращал, знал их давно. Разговор затянулся.