— О-о, военный? Довезешь меня, военный? — пошла женщина навстречу остановившейся машине, и это протяжное «о-о», вскинутая рука сразу выдали в ней Соньку Грач. Ну конечно же, это она, Сонька!
— Ба-атеньки, никак Мишка? — остановилась и она, вглядываясь в вышедшего из «уазика» майора. Всплеснула руками: — Точно, он. Миш, ты? — все же с долей сомнения переспросила она.
— Я, Соня.
— Здравствуй. — Она медленно подошла, некоторое время рассматривала его, а потом в глазах мелькнули такие знакомые Михаилу Андреевичу бесенята: — Здравствуй, кучерявый, — повторила она с улыбкой, сняла у него с головы фуражку. — О-о, а где шевелюру-то свою оставил?
— В армии. Ракеты.
— А-а… — Сонька повертела в руках фуражку, надела себе поверх платка, подошла к зеркальцу, посмотрелась. Вздохнула, оперлась о капот машины: — Вот и жизнь прошла, Миша. Два раза встретились — и нет жизни. Смешно.
— Да ладно тебе, — дотронулся Черданцев до Сонькиного плеча, дотронулся просто так, но оба замерли: тогда, давно-давно, в сорок первом, он дотрагивался при встречах точно так же, и точно так же Соня замирала…
— Помнишь, что ль, все? — Соня отвернулась, стала смотреть на грушенку.
— А что ж не помнить?
— Да пацан вроде был.
— Но ведь, кажется, не… — начал Черданцев и тут нее оборвал себя: пошлость не имеет возраста или сроков давности. Соня, кажется, тоже поняла его, по крайней мере благодарно провела шершавой ладонью по его руке. И, странное дело, Михаил Андреевич почувствовал в себе волнение, словно перед ним стояла не морщинистая, сухонькая старушка, а все та же двадцатилетняя Сонька, Соня Грач, его первая женщина…
— А я из Зерново иду, годовщина свекрови, сходила на могилку, помянула, — начала опять Сонька. Она не умела молчать, могла говорить ночи напролет, избавляя и его от первых смущений. — Иду, чувствую, от ног отстала, села передохнуть, а тут военный едет… Знаешь, у меня самогоночка есть, слеза чистая. Давай выпьем? — И, не дожидаясь согласия, не оглядываясь, пошла обратно к грушенке.
Когда Михаил Андреевич, заглушив машину, подошел к ней, на подстеленной вместо скатерти сумке и обрывке газеты лежали яички, сало, хлеб, луковица. В граненом стакане успокаивалась у стенок плеснутая из бутылки самогонка.
— Я немного, — кивнул на «уазик» Черданцев, становясь на колени перед едой. Поднял стакан: — Ну что, Соня. Не ожидал, честно говоря, я тебя вот так сразу увидеть. Но — за тебя.
Отпил глоток. Мгновение, не отрывая стакана от губ, подумал и решился: опрокинул «слезу» до конца.
— О-о, уважил, — улыбнулась Соня. — Спасибо.
Сивушная горечь в горле постепенно опадала и превращалась в тепло в груди. В голове то ли затуманилось, то ли просветлело — поди разберись в том мгновении, когда наступает опьянение.
— Когда я приезжал последний раз в деревню, тебя не было здесь, — устраиваясь поудобнее, проговорил Черданцев. Желая сделать Соне приятное, добавил: — Я спрашивал, говорили, где-то в Узбекистане жила.
Он угадал: Соня улыбнулась. Еле заметно, для себя, но улыбнулась.
— Жила. В Ташкенте. У меня и сын оттуда, че-ерненький. О-о, чистый узбек. Его и в селе дразнят узбеком… Ну а мне нальешь или самой за собой ухаживать? Аль не кавалер?
— Извини, — потянулся к бутылке Михаил Андреевич. Стекло в ней было темное, и плеснулось почти полстакана. Думал, Соня запротестует, но она взяла самогонку, поглядела на него, покачала головой своим мыслям и без слов выпила. Не спеша отломила хлеба, понюхала его, закусила. «Неужели пьет?» — подумал майор.
— Когда немцы подошли к селу, — продолжила Соня, — я вместе с беженцами в Москву подалась. А уж оттуда в Узбекистан. Сначала помыкалась, потом прижилась — хороший край, тепло и с голоду не помрешь. А вернулась все равно обратно.
— Я вот тоже обратно, — поддержал Михаил Андреевич. — Райвоенкомом.
— О-о, а что ж молчал-то? — выпрямилась Сонька. — Значит, по блату моего Юрку в хорошее место служить отправишь. Отправишь? Да ты ешь, ешь, не оставляй ничего, а то невеста рябая будет.
— Какие теперь невесты. Невесты теперь сыновьям. Сколько твоему-то?
— Осенью восемнадцать и стукнет. Двоим на селе — моему да Сашке Аннушки Вдовиной.
Рука Черданцева замерла над луковицей, и Сонька, видимо ожидавшая чего-то подобного, усмехнулась:
— Ну и жук же ты был, Мишка. Я ведь знала, что ты после меня к Аннушке бежал.
В груди у майора начало опять гореть, но теперь уже не от самогонки, а от стыда. И чтобы перебить это жжение, снять краску, залившую лицо, он сам потянулся к бутылке. Соня опять выпила, стала чистить яйцо, но раздавила его, уронила, и Михаил Андреевич решил, что больше не стоит наливать. Да и себе тоже.
— Но я не в обиде на тебя была, не думай, — раздумчиво проговорила Соня. Взяла лежавшую рядом фуражку, поиграла солнечным зайчиком на лакированном козырьке. — Ни на тебя, ни на Аннушку. Просто время случилось нам такое.
— А Анна-то… как? — переборов смущение — а что смущаться, раз все знает, — спросил Черданцев.
— Муж ее вернулся, ты, наверное, знаешь, весь покалеченный. Двоих деток успели родить — и отвезли на погост. Ее младший-то, Сашка, с моим Юркой не разлей вода, дружатся. Ты их вместе в армию-то и забери. А Аня… ты же знаешь, что колхоз красоты и здоровья не прибавляет. Она хоть и моложе меня, а боюсь, что и не узнаешь… О-о, на девятой версте вспомнила, — хлопнула себя по ноге Сонька. — Мне же давеча брови свербило, я еще и думала, что за путник встретится и с кем кланяться буду. Вот и сбылось… Ну что, поедем?
— Знаешь, — вдруг неожиданно решил Черданцев. — Я, наверное, сегодня не поеду в Сошнево. Лучше в другой раз.
Сонька, без вузов и академий, уже почти деревенская старуха, поняла и согласилась с ним сразу.
— И то правда. Посиди. Я, когда возвращалась из Ташкента, тоже здесь, под грушенкой, сидела. Вроде до этого ноги сами несли, а подошла — и онемели. А в селе многое другим стало, совсем не то, что вспоминала и что снилось… Я оставлю, — кивнула она на «скатерть». Но не вставала. Сидела, глядя перед собой, машинально застегивая и расстегивая нижнюю пуговицу на зеленой кофте. И Михаил Андреевич пристальнее рассмотрел ее. Прореженные не чистой белой, а какой-то пепельной сединой волосы, все так же собранные, как и в молодости, в пучок на затылке. Высокий, теперь уже морщинистый лоб. По-прежнему сходятся на переносице брови — он любил целовать это место, и уголки губ целовал, и руки.
Они теперь сухие, если не сказать, костлявые, видно, что и шершавые от всякой работы — сколько же пришлось им потрудиться в этой жизни. Впавшая грудь, одни вытачки на платье-то и торчат. Простые теплые чулки на ногах. А когда-то он любовался ее маленьким сбитым телом…
— Ладно, я пойду потихоньку, — словно дав время оценить и, может, увидев себя его глазами, поднялась Соня. Переборов нежелание, но отдавая дань их совместному прошлому, Михаил Андреевич обнял ее сзади. Соня напряглась, охотно остановилась. Постояли так мгновение, и она вновь первая поняла его порыв, освободила плечи:
— Прошла наша жизнь, кучерявый мой. А мимо дома моего не проезжай, когда в селе будешь. Заходи… просто так.
Долго глядел ей вслед Михаил Андреевич, всякий раз поднимая руку, когда она оглядывалась. А когда Соня превратилась просто в темную фигурку, снял китель, постелил, лег на спину. Встреча взбудоражила память, но все равно вспоминать только прошлое, без примеси настоящего, долго не удавалось. И лишь постепенно, когда закрыл глаза, выстроился ряд: начало войны, мобилизация на фронт, неделя, месяц — и вот уже в селе из мужиков практически только деды да такие, как он, пятнадцатилетние.
— Нюр, ты бы отпустила Мишку с нами стоговать, — попросила как-то Сонька его мать. Он сам разводил за плетнем пилу и замер. — Мы б его и работать не заставляли, главное, чтоб дух мущинский был с нами. Глянь, одни платья в бригаде, ни одних штанов.
— Какой он тебе мущщина, тяпун тебе на язык, — тихо, чтобы сын не слышал, отмахнулась от Грачихи мать. — Ты, Сонька, смотри мне, не озоруй.