Ни у кого нет такого сада, как у Хаджи-Агуша. Какое множество цветов, один прекраснее другого, каждый стебель окутан вьюном, а вдоль всей изгороди высятся подсолнухи. Тут и гиацинты, и канны, и лилии, и колокольчики, и хна, и бальзамин, и левкои, чего тут только нет. Пройдешь утром по улице мимо сада Хаджи-Агуша — аромат наполнит всю твою душу. А если хочешь и взор усладить, перегнись через изгородь, загляни в сад, когда по нему ходит сноха хозяина Нафия — поливает цветы, пропалывает клумбы,— ее белые пальчики с крашеными ногтями сами напоминают цветы.

Как только на рамазан в лавках появляются новые товары, Эмин первым покупает все для Нафии; заказывает у ювелира самые дорогие украшения из чистого серебра, у портного — затканные золотом жилетки, а у башмачника — туфельки из разноцветной кожи с перламутром.

У Нафии всегда полно локума, нута и прочих лакомств. Чего ей еще желать? А как завидовали ее довольству и счастью подруги! Да она и сама себе признавалась, что счастлива.

Как-то после полудня у нее собрались гости. Нафия расстелила на галерее ковер, принесла большой поднос с нарезанными дынями и арбузами, в двух-трех медных чашках расставила табак, подала кофе, холодную воду, локум, а в углу уселась Мека-цыганка и пела под бубен, развлекая гостей. Женщины болтали, сидя на плоских подушках, слышались щебет и восклицания.

Наибольшим уважением пользовалась Муезин-ханум, жена окружного начальника, ее слушали с особым вниманием. Ей были известны все-все новости в городке, все свары в гареме, она умела ворожить, умела врачевать, а про ее баклаву говорили, что ее и султану подать не стыдно. Жена офицера, Муезин-ханум жила во многих городах, много видела и шутница была — каких мало! Когда она говорила о мужьях, все так и покатывались от смеха — у каждого она находила какой-нибудь недостаток, а если придраться не к чему, выдумывала. Халиме-ханум она сказала:

— Твой муж толстый, как бурдюк, если бы он тебя любил, не превратился бы в такого толстяка!

— Хи, хи, хи, хи!— прыскали от смеха женщины.

— А твой муж,— это уже Нурие-ханум,— пьет, как гяур. Ты умащаешься розовым маслом, чтобы хорошо пахнуть в постели, а от него несет ракией. Как пройдет по моей улице, вонь бьет в нос через решетки на окнах.

— Хи, хи, хи, хи, — смеются женщины.

— А твой муж,— обернулась она к Зарифе-ханум,— хорош собой, да бегает за цыганками. Вон Мека знает о нем песню, может и тебе спеть.

— Хи, хи, хи! — снова хохочут женщины, чуть не валятся на ковер от смеха.

Вот так Муезин-ханум находила недостатки у каждого, обратилась было и к Нафие-ханум, но ее сдерживало уважение к хозяйке дома, и она примолкла.

— Говори, говори и ей! — хором, как галки, закричали женщины, да и сама Нафия настаивала.

— А твой с виду мужчина хоть куда,— сказала Муезин-ханум, — только холодный, не умеет любить, целовать не умеет.

Нафия сперва весело рассмеялась и захлопала в ладоши, а за ней и все другие. Потом они заставили Меку спеть песню о цыганке и муже Зарифы-ханум и снова весело смеялись и шутили.

Когда муэдзин из ближайшей мечети огласил актам, женщины поднялись, закрыли лица паранджой и разошлись, договорясь в следующую пятницу собраться у Нурии-ханум.

На чаршии в это время опускались ставни, запирались лавки на замки, и торговцы пошли по домам, причем Эмин, сын Хаджи-Агуша, торопился больше всех. Некоторые по двое, по трое отправились в горы, на виноградники — поразмяться и выпить в тенечке родниковой воды, другие заходили в «Кавакли-бахчу» сыграть на расстеленной циновке за чашечкой кофе партию в нарды и только потом шли по домам. Но Эмин — никуда: прямо из лавки спешил домой, только бы поскорее увидеть Нафию и весь вечер ей угождать.

Старому Хаджи-Агушу нравилось, что дети так милуются, но того, что Эмин больше времени проводит с женой, чем с друзьями, не одобрял.

— Куда это годится, Эмин?— сказал он как-то. — Так ты прискучишь жене, а милей не станешь!

И правду сказал Хаджи-Агуш. Нафия часто бывала не в духе, даже злилась, сама не зная на что. Как она ни любила Эмина, а без него чувствовала себя свободнее, потому что стоило ей взглянуть — он тут же следовал за ее взглядом, стоило что-то сказать — он ловил каждое ее слово.

Когда в тот вечер она ложилась спать, дотоле неведомая тоска мучила ее душу: неужели ее муж не умеет любить? Разве другие мужья слаще целуют? Муезин-ханум пошутила, это понятно, и все же в каждой шутке есть доля правды. Это может быть просто шуткой, но может быть и правдой. Отдавшись своим мыслям, она оперлась локтем на подушку и втянула последний, самый сладкий дым из цигарки, а другую ее руку держал Эмин, гладил ее, что-то шептал, спрашивал, но она ничего не слышала... Задумалась.

Вдруг Нафия встрепенулась, как ото сна, и, не отвечая Эмину, обняла его одной рукой и спросила:

— Можешь ты мне сказать правду, Эмин?

— Конечно, мое сокровище!

— И не рассердишься на меня?

— Нет, Нафия.

— Клянешься аллахом?

— Клянусь аллахом!

— Это правда, — тут она обняла его и другой рукой, а почти расстегнутая жилетка натянулась так, что последняя пуговица оторвалась, и ее грудь вырвалась на простор, словно поток из ущелья, — это правда, что вы, мужчины, по-разному целуете, одни лучше, другие хуже?

— Кто как умеет, — сухо ответил Эмин, и холод пронизал его сердце.

— А ты целуешь слаще всех, правда? Слаще всех.— Она привлекла его к себе и крепко прижала к груди. Он упал на постель, но вывернулся из объятий жены, а когда она попыталась снова его обнять, резко оттолкнул ее, вышел из комнаты и ушел в сад. Тут он взял скамеечку из сандалового дерева, сел между клумбами, свернул цигарку, вторую, третью...

Нафия прикусила язык, испугалась. Бедняжка спросила без умысла, как дитя, а он смотри как рассердился. Она слова не сказала бы, если б муж не поклялся аллахом, что не рассердится.

Когда Эмин вернулся в спальню, Нафия спала, уткнувшись лицом в мокрую от слез подушку. Одна рука была закинута за голову, волосы рассыпались, жилетка лежала на скамеечке у постели, а пуговица, оторвавшаяся, когда взыграло сердце Нафии, валялась посреди комнаты на ковре.

Эмин вошел со стиснутыми кулаками, и первый взгляд его упал на револьвер, висевший на вешалке над постелью. Он схватил его, но, когда посмотрел на Нафию, злость утихла; тяжело вздохнув, как раненый зверь, он тихонько присел возле Нафии в задумчивости, осторожно взял ее волосы и поцеловал украдкой, чтобы она не почувствовала.

Утром Эмин встал рано, очень рано и сильно не в духе. Нафия молчала, не смея произнести ни слова. Полила ему из кувшина, помогла умыться, подала локум, стакан холодной воды, кофе, сама свернула и залепила ему цигарку.

Когда Эмин ушел, Нафия спряталась в свою комнату и в тот день забыла даже полить цветы в саду. До самого вечера, пока Эмин не вернулся, не показывалась.

А Эмин в то утро в лавку не пошел, он пересек Махмуд-бегову махалу ( окрестность поселка; обычно весь род жил в одной окрестности) и направился прямо на окраину города в цыганскую махалу, где возле приземистых глинобитных домишек сотнями копошатся голые ребятишки, смуглые, но светлоглазые, а из домов непрестанно несутся голоса ссорящихся женщин, стук турецкого барабана и лай собак. В одном из таких домиков возле ручья жила цыганка Челебия, известная гадалка, множеству людей она напророчила счастье.

Юным бездельникам, охваченным первой страстью, и молодым, сгорающим от ревности мужьям гадать нетрудно. Скажи то, что им по нраву, подтверди, что предчувствовало их сердце, и они тебе будут благодарны.

Челебия знала, какая у Эмина молодая красавица жена, а перед ней он стоял грустный и озабоченный, для начала этого было достаточно, а уж дальше Эмин сам подскажет.

— Большое у тебя горе, эфенди, сердце то леденеет, то его охватывает огнем.

— Да! — сказал Эмин-ага.

— И все из-за жены, эфенди, все из-за нее!

— Клянусь аллахом, это так!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: