Она подняла голову и тревожно глядела на него. Растерянно перебирала его рукав. Лицо ее похоже на остренький треугольник, угол которого впивается в тощую грудь.
— Минутку побыл и нет его, — бормочет она. — Ведь сейчас только пришел. Куда же ты, сынок? Как же без угощенья пойдешь? Голодный. Ничего-то у меня нет… Побегу я, дура такая, к Антипенкам. Вымолю кусочек сальца.
Она порывается бежать, сын ловит ее за руку и удерживает.
— Брось ты суетиться, мать. Вечно ты такая. На обратном пути заверну к тебе, накормишь. Не бойся, не убьют.
Но она судорожно вцепившись, тянет его за рукав.
— Побегу к самому главному, — причитает она. — Вон он стоит за деревней. Повалюсь ему в ноги. Отпусти Ваню. Ишь у тебя сколько народу, а у меня один. Некому старость поддержать.
— Нельзя, мать, не от него зависит.
— У Ленина выпрошу, в ногах вываляюсь.
— И не от него зависит, мать.
Она глядит на него с удивлением, не понимая.
— Так у кого же просить, сынок?
— Ни у кого. Сам иду. Поняла?
— Поняла, — шепчет она.
Сын трясет ее безвольную руку и быстро, не оглядываясь, уходит.
Тетка Галина сидит на скамейке, обхватив голову руками, и неподвижно глядит на Сиваш. День скатывается к закату.
Над этими гнилыми местами нависает туман. Он идет с того берега и ложится низко над болотами, как белое непроницаемое облако. Медленно расползается и покрывает берега и село.
Маленькую ветхую хатку тетки Галины с обеих сторон стискивают богатые, просторные угодья Антипенко и Кубаря.
Посещение сына не прошло незаметным. Ужа идут соседки, как куры, привлеченные необычным событием. Вот сурового вида дородная женщина выглянула из-за забора и не успели заглохнуть шаги красноармейца, как она показалась во дворе и поплыла к тетке Галине, заложив мясистые руки в бока. Остановилась сзади нее, несколько секунд смотрела туда же, куда и тетка Галина, — на Сиваш, одетый туманом. Потом скрипучим, металлическим голосом спросила:
— Сын вернулся?
— Сынок! — тихо отозвалась тетка Галина, жаждущая сочувствия.
— Значит он теперь с большевиками пошел!
Нескрываемая неприязнь звучала в словах соседки.
— На генерала пошел. Генерала, говорит, разобьем, — вызывающе проговорила Моторная.
— Ну уж и разобьет.
— Пойдут всем войском через Сиваш, напролом. Сила их видимая-невидимая!
— Голодраное войско! — свирепо пробурчала Антипенко. С другой стороны подходила старая Кубариха, в которой было что-то сходное с прозвищем.
— Несчастная, сиротливая твоя головушка, — запела она хрипло и надтреснуто голосом, напоминающим вороний клекот. — Спутался, знать, твой сынок с нехристями.
— Чем же несчастная, — отозвалась Галина. — Эва на генерала сын пошел! Говорит, разобьем.
— Что же они теперь, Сиваш, что ли, будут переходить?
— Будут. Послали они ему бумагу — или сдавайся или пуху от тебя не останется.
— Хоть бы потопило их всех, окаянных. Нанесло на нас нечистую силу.
— Ты моего сына не тронь! — вдруг визгливо крикнула тетка Галина. — По мне, лучше бы тебя на свете не было, ворона поганая. Сказано вам, генерала разобьют! — с раскрасневшимся заплаканным лицом повторяла она.
Переглядываясь и покачивая головами, соседки покидали двор.
— Придет. Напросится. Намолится еще у нас, — прошипела Кубариха. — Шиш получит…
Прожектора белых походили на слепых, тщетно стремящихся что-нибудь разглядеть. Они упорно бросали снопы лучей в туман, в ночь. Туман густо осел над Сивашом, Он казался белой огромной горой, от которой отскакивали лучи прожекторов, как лезвия шашек, уткнувшиеся в камень. Прожектора настойчиво продолжали обшаривать землю. Белые очевидно надеялись кое-что увидеть, разгадать какие-то тайны, а может быть и запугать этим щемящим, везде проникающим светом.
Но туман…
Красноармейцы шли, касаясь локтями друг друга. Холодная ледяная вода, сейчас же затопившая ботинки, в первые минуты омертвила ноги, стянула их, навесила тяжелейший груз и повлекла вниз, в податливую пушистую топь. Но живая связь, проходившая от локтя к локтю, бодрила тело, ноги с силой поднимались и выбрасывались дальше, на полметра вперед.
Главное, надо было соблюдать тишину. Ни говорить, ни кричать, ни звать на помощь, когда почва уходила из-под ног и тело плыло куда-то в мерзкую, холодную, страшную пропасть.
Справа, у Перекопа, поднялась жестокая канонада. Белые ждали штурма там в эту белую, мутную ночь. Они разряжали сотни своих орудий, посылая снаряды в пустоту. К злобному вою беспокойных врагов присоединялись наши пушки, отвлекая внимание белых от Сиваша.
Кому могла придти в голову эта мысль — погрузиться в маслянистые воды Сиваша и идти по дну моря пять семь, десять километров. В молочную слепую ночь, одетую наглухо туманом, двинуться в неизвестность, ступать онемевшими, усталыми ногами по вязкой топи, падать в ямы, в подводные пропасти, захлебываясь в вонючей жиже. Иметь с фланга врага, пожалуй более страшного, чем гром пушек, — воду, которая в любой момент могла появиться, подкатиться под ноги, все смешать, перепутать, посеять панику и утянуть тысячи людей в пучину. Иметь против себя стихию, технику и опытных врагов. Наткнуться у берегов на колючки проволочных подводных заграждений, повисать на них молча, без стона, без крика, без зова на помощь. Но враги услышали.
…Иван Моторный промок до пояса. Он дважды падал, оступаясь и уплывая в топь. Падая, старался опереться одной рукой о грунт, высоко вскидывая другую с винтовкой и употребляя все усилия, чтобы не подмочить патроны и ручные гранаты, опутывающие грудь. Он торопился подняться, чтобы не утерять руку соседа. Белый пар тумана плавал перед глазами, скрывая все, разделяя бойцов. Каждому казалось, что он один в страшном море, затерянный и одинокий. Только касание рук удостоверяло, что рядом — люди.
— Сколько мы прошли? Ничего неизвестно ничего не видать, — шепнул Моторному сосед. — Скорей бы земля, что ли.
— Сейчас должно мелеть, — ответил Моторный. — Мы подались немного вправо и выйдем в заливчик.
— Они, черти, даже прожектора потушили. Не ждут! — опять шепнул сосед. — У Пepeкопa…
Он валится вперед, взмахивая винтовкой, и хрипит, беспомощно барахтаясь где-то внизу. «Проволока!», догадывается Моторный, почувствовав ее прикосновение к ноге и отступая на шаг, чтобы не утерять равновесия. Потом он высоко заносит ногу, цепляется штаниной, рвет ее, но перескакивает.
Глухие, обрывистые позвякивания вдруг нарушают тишину. Они слышны впереди, с боков, эти странные таинственные звуки. Шествие на мгновение приостанавливается. Какое-то беспокойство пробежало по рядам.
— Нарвались!
— Напоролись на проволоку.
— Вот стервы. Они навешали консервных банок[4]…
— Быстрее, быстрее. Услыхали!
Ночь вздрогнула и взорвалась, как пороховой погреб. Гром прокатился над головами. Впереди взметнулись столбы пламени. Залаяли пулеметы. Нестройные ружейные залпы заполнили все промежутки в этом бесновании звуков. Казалось, распадаются миры и несутся навстречу, грохоча, завывая и скрежеща.
Но под ногами была земля, твердь. Моторный зашагал быстрей. Грунт становился плотным. Идти было легче. Привычное сопротивление земли успокоило и взбодрило. В глаза пялились прожектора. Туман был все еще непроницаем. Тщетно они пытались его прорвать. Людские волны, кипевшие у берегов, были невидимы и грозны, как ночной прибой.
— Даешь барона!
— Ура!
Тысячи бойцов бросились ка покатый берег. Выкатывались орудия.
Когда туман распался, невероятное зрелище могло, ужаснуть человека, не знакомого с этими местами.
День был сухой, холодный и ветреный. Ветер врывался в улицы деревушки, в дворы, в трубы и в двери. Он был свиреп, как враг, решивший идти напролом. Завывая и подсвистывая, он кружился возле домов, ластился к стенам, которых не мог потрясти, и издевался над редкими деревцами, торчащими в дворах, как пальмы в пустыне Он забирался в хлевы животных, раздражал их и волновал. Дул в спины людей, появляющихся на улицах бил в лица, сшибал шапки и картузы и катил, как обручи, вдоль по пыльной улице.
4
Банки из-под консервов были навешаны на проволоку. Позвякивание их предупредило врага о том, что наши бойцы достигли проволочных заграждений.