— Ну поглядим. Мы ишо поглядим! — Гришка засеменил к выходу. — Мы вам покажем!
Макар принимал богатеев тихо, без крику и излишних разговоров. Впускал по одному, перекладывал браунинг с одного края стола на другой и говорил:
— Распишись.
— Где расписаться?
— Вот тут. Золото, какое есть в списке, — сдать. Ясно? Второй раз вызывать не буду.
Знали толстосумы: этот «посельга» шутить не любит. Трусили.
Поздно вечером Тереха с Макаром собрались идти по домам, но в дверях встретили Ивана Ивановича.
— Товарищи! На минутку можно вас?
— Что случилось?
— Случилось-то ничего… Вот маракуем мы с мужиками письмо Ленину написать.
Тереха взял из рук Ивана Ивановича измятый листок.
— Когда это вы сообразили?
— Вчера еще. Все мужики просют. Надо. Тереха прочитал:
«Дорогой ты наш Владимир Ильич! Мы, мужики Родниковской волости, приветствуем Советскую власть. Мы признаем ее за главную силу в нашей России! Будем берегчи Советское государство, потому как оно наше, родное. Да здравствует товарищ Ленин и Советская власть!»
— Дельно! — одобрил Макар.
— И еще у меня к вам такой вопрос: откуда он, Ленин-то, не слышали? В Елошанке у меня кум живет, тоже Ульянова фамилия и сыновей у него шестеро… Не из них ли?
— Нет! Владимир Ильич волжанин, из городских, — объяснил Макар. — Это я точно знаю.
Оторви Голова улыбался.
— Я мыслю так, хотя он и из городских, но крестьянствовать ему, наверное, приходилось.
Перед севом волисполком делил землю кулаков. Лошадей, телеги, сбрую, плуги раздавали бедным.
— Эй, дядя Иван, в волость тебя, к самому товарищу Тарасову! — крикнул в окошко десятник.
— Сейчас, — Оторви Голова свесил ноги с кровати. — Секлетинья! Рубаху давай! Вышитую!
— Ой-ё! Да ты, Ваня, никак рехнулся. Мы же ее про свят день берегем!
— Волость, Секлетинья, — это Советская наша власть. И туда реможным ходить не след.
Обкорнав овечьими ножницами нависший над губой волос, надев новую рубаху, Оторви Голова пришел в волисполком, к Макару.
— Вот, Иван Иванович, решили мы на исполкоме оказать тебе помощь, как беднейшему пролетарию.
— И что же это будет за помощь?
— Иди на приемный пункт, выбирай любую конягу. Сбрую, если надо, тоже возьми. Это от Советской власти, навовсе, то есть на вечное пользование.
Задергалась у Оторви Головы щека, покраснел нос.
— Спасибо! В жизни етого не забуду! — заплакал.
— Там Савраска писарев стоит, — тихо продолжал Макар. — Хотя и староват, годов семь мерину, но его бери. Могучий конь, работяга. Я сам его выпестовал с жеребячьего возраста!
Иван Иванович привел Савраску в полдень. А к вечеру уже успел кучу дел переворотить: телегу подремонтировал и смазал, стойло в пригоне отгородил, ясли починил, за сеном к одоньям съездил.
— Телегу, говоришь, давали, чего же ты не взял? — спрашивала Секлетинья.
— Зачем нам другая телега? Своя есть, и хватит.
— Ну и глупой же ты, Ваня. Да мы бы продали ее. Вот тебе и деньги.
— Что-о-о-о? — индюком налетел Иван Иванович на бабу. — Продать? Власть народная дарит, можно сказать, доверяет нам, надеется, а ты глядишь, как бы ее облапошить!
Савраска похрустывал в стойле сеном, храпал. Вечером Иван Иванович почистил его, намочил старых сухарей с отрубями, сделал мешанину. Уходить со двора, от собственной лошади, он не собирался: прилег на телегу, подмял в изголовье пучок сена. Лежал с открытыми глазами… Теплая волна обмыла сердце Ивана. Советская власть! Все мужики душой ринулись к этому чистому небу. Хвалят большевиков. Хвалят ревтрибунал, где верховодит Терешка, дорогой его зятек, хвалят Макарку. Макарка, он сильно степенный и сурьезный и раньше был. А сейчас спуску никому не дает. И все по правде: зазря кобелем не кинется. По избам ходит, смотрит, кто как живет… А с буржуев этих побольше можно бы контрибуции-то слупить. У них позакопано, поди.
Под утро стало холодно. Иван Иванович поднялся, подбросил Савраске свеженького сенца, погладил его по крупу, направился в избу. Вот в эту минуту и услышал он выстрел где-то в соседях, вроде у Терехиного дома. Прошлепал кто-то по грязи бегом мимо Ивановой ограды. Выскочил Оторви Голова за калитку, разглядел в темноте: убегает в степь человек… Что-то неладно.
Писарь Сысой Ильич в эту ночь тоже не спал. Он ворочался на кровати, вскакивал. Хватал лежащий под подушкой шестизарядный наган. «Ограбили совсем краснозадые. Опозорили. Даже законную жену отобрали, — он поскрипывал зубами. — Бить надо. Жечь. Пороть насмерть. Вот что надо делать».
Перед утром он надел охотничью кацавейку, сунул в карман оружие. Поколесив по деревне, приблизился к домику Терехи. Вошел в палисадник. В кухонном окошке горел свет. Писарь приник к самому стеклу, разглядел Марфушку. Она лениво потянулась, недавно, видимо, вставши, подошла к печке. Поковыряла горевшие ярко березовые дрова, повернулась лицом к окну, о чем-то задумалась. Из-под тесной кофточки, не застегнутой на крючки, видны были овалы располневших, наливающихся грудей.
Писарь тщательно прицелился через стекло в левую грудь, нажал спуск… Вскочил с кровати Тереха. Выбежал на кухню. Марфуша стояла у шестка, сжав прострел руками. Сквозь пальцы красными ручейками хлестала кровь.
— Марфушенька! Родненькая моя!
— Тереша, — она будто с удивлением посмотрела на возлюбленного. — Ничего, Тереша, я выздоровею… Ничего.
— Родненькая! — он схватил ее на руки, и она, дернувшись всем телом, будто от озноба, обмякла.
Иван Иванович прибежал к Терехе, когда тот положил уже покойницу на лавку. Не стало у Ивана Ивановича дочки.
Полторы недели мотался Тереха Самарин — председатель Родниковского ревтрибунала — по деревням волости. Искал звериные следы убийцы. Измучил милиционеров, копя, высох сам. Лицо стало черным, облупился ястребиный нос.
— Врешь, не уйдешь, гад! — хрипел. Однажды вечером прибежал к нему Иван Иванович, возбужденный необычно.
— Засек я, Тереха, его. Знаю где. Ты слушай.
— Говори, чего ростишься?
— Отец поди я, тоже искал! Только тебе не говорил… Вот…
В маленькой деревушке под названием Гнилая в огороде у лавочника Лаврентия, взбухшем от растаявшего снега, как рассказывал Иван Иванович, ясно видны следы. От дома торговца до огромного стога овсяной соломы, уметанной на гумне, высушенная подошвами тропинка. Закоробилась под апрельским солнышком. Проверил Тереха: днем к стогу никто не ходил. Две ночи лежал у прясла, в зарослях старой крапивы, ждал. На третью, под утро, скрипнули задние ворота Лаврентьева пригона. Завернувшись в собачью доху, вышел в огород хозяин. Будто матерый, огляделся по сторонам, втянул ноздрями воздух, пошел к стогу.
Заклацали у Терехи зубы. Тенью скользнул он вдоль огорода за Лаврентием, прислушался. Лавочник шел не оглядываясь. «Туп-туп-туп», — слышались впереди его шаги. И вдруг исчез. Тереха всматривался, вслушивался. Бесполезно.
— Врешь, не уйдешь, гад! — он прижался грудью к стогу соломы, потянул на себя пучок и замер.
— Что нового-то? — спрашивал в стогу писарь.
— Почти что ничего, Сысой Ильич.
— За мной-то охотются?
— Каждый день в деревне бывают. Да ты не боись. Эта халупа надежная. Никто не знает, что внутри балаган.
— А ночами-то не сторожат меня?
— Безрукий и тот уезжает.
— Не приведи господь с ним повидаться.
Тревожно загоготали в камышах дикие гуси. Рванули переливами на ближних токовищах короткую первую песню глухари.
— Ну, ты иди давай. А я усну немного, — сказал Лаврентию писарь. — Наблюдай за всеми ихними делами. Мне все докладывай. Долго они не продержатся.
— Поскорее бы. Иначе разорят в корень. Ну, бог с тобой. Завтра приду.
— Прощевай!
Замолкли лавочниковы шаги. Глухо стукнули ворота, лязгнула щеколда.
— Ох-хо-хо, — вздохнул в стогу писарь. — И когда она кончится, власть большевистская, проклятая, мать ее!