«Вот так и надо было сразу рассудить… А то, видите ли… Сошлись отец-перец да мать-горчица… Нашли время для раздоров, когда горе закрывает всю Россию черным пологом!»

А в Родниках Вера, Поленька, Иван Иванович, важный, хитрый старик, Никита Алпатов на скрипучем протезе, Григорий Самарин. И ребятишки: мирно посапывающий в качалке Минька — сын Веры и Степана, два пятилетних непоседы Алпатовых — сыновья Поленьки и Никиты. Сколько прибавилось дел, значительных и неотложных. В первый же вечер Никита беззастенчиво попросил ее:

— Библиотека у нас третий месяц на замке… А народ просит… Вы не взялись бы?

Завертелась жизнь Оксаны Павловны. Лишь поздним вечером, укладываясь спать, она потихоньку, чтобы не разбудить Верочку, плакала, вспоминая Рудика, Макара, Степу, жалея себя.

Вера была единственным врачом на всю большую округу. Оксана Павловна расстраивалась: как бы еще раз не свалила Верочку болезнь. Успокаивала ее Поленька. Она говорила: «Вы сходите в больницу… Понаблюдайте… Она же там другая… Она работой и держится».

Плыло над Родниками жаркое, росное лето. Закаты горели над озером ничем не потревоженные, покойные. На духовитой колхозной пасеке гимзом гимзели труженицы-пчелы, завладев специально посеянными поблизости донниковым и фацелиевым полями. Все было в Родниках как будто прежним. Но горькое горе застыло в окнах домов, стояло за светлыми занавесями в горенках, в изголовьях деревянных кроватей, под кружевными подушечками-думками, в пригонах, во дворах, на колхозных складах, базах, мастерских. И росы походили больше на слезы, казались солеными, туман едучим, и ветер был какой-то знобкий, пугающий ударами калиток, как леший.

Более трехсот мужиков ушло на войну за три года. Двести шестнадцать баб получили уже похоронки — стали официальными вдовами… Не придут уж больше к ним милые-премилые никогда. Но и это не все. Война не кончилась.

Они растили хлеб и доили коров, они садились за штурвалы комбайнов и брались за литовки, они рубили дрова и силосовали лебеду, они сеяли, они страдовали, выполняли планы и обязательства по сдаче государству хлеба, мяса, молока, яиц, шерсти… Они растили детей.

По селу ходила частушка:

Скоро кончится война,
И останусь я одна.
Я и лошадь, я и бык.
Я и баба, и мужик.

Встать бы нам сейчас всем на ноги, во весь рост, и всей державой Российской поклониться бы тем бабам до самой земли.

Перед страдой ушли на фронт два молоденьких комбайнера. В МТС Никите Алпатову сказали:

— Изыскивайте замену на месте. Берите и сажайте на комбайны кого-нибудь из своих.

— Где изыскивать? В каком углу, покажите?

— Старик у вас там есть, Григорий. Он — мастер на все руки. Его берите.

— Разве ж только его.

Все трудное время, от весны до заморозков, Григорий был колхозным объездчиком. Ранними утрами запрягал выделенную для такой цели конягу и колесил по просекам, по полям и сенокосам, заглядывая на Сивухин мыс и на Цареву пашню, осматривая буйно наливающуюся пшеницу-белотурку на массивах, распаханных уже после коллективизации. В эти дни он все яснее и яснее замечал в себе пробуждение ранее дремавшего чувства — благоговения перед хлебом, перед разливом полей и тихим звоном колосьев. Подъезжая к полю, он привязывал лошадь вдалеке от него (чтобы, не дай бог, не дотянулась до массива), заходил на опаханную кромку и обнимал пшеницу или рожь, пряча в них лицо. Потом срывал колос (один колосочек), мял его долго в ладонях и, отвеяв мякину, кидал мягкие зерна в рот, втягивал ноздрями ядреные запахи. Жил в Гришке наследственный хлебороб. Крестьянин. Не выцарапаешь это из души ничем.

И еще одно обстоятельство гнало Гришку из дому. Тамара его, «белая зараза», колодой лежала на кровати, и от долгого ее лежания подымался в горнице тяжелый старушечий дух. Объявляя всем с сожалением, что супруга его сильно занемогла, он бежал от этого тлена на волю, в поля, оставляя ее одну, постоянно захмеленную, вялую. Выждав его отъезд, Тамара добралась-таки до подполья, где стояли фляги с крепкой, выстоявшейся на самодельных дрожжах брагой…

Когда комбайнеров-призывников увезли в военкомат, Григорий даже испугался: «Такая пшеница! Кто убирать будет? Пропадет, не дай бог, хлеб!» Предложение Никиты Алпатова упало на благодатную почву.

— Согласен, — сказал Григорий председателю. — Двигателя мне починять приходилось. Только ты трактор сильный, чэтэзовский проси.

— Для чего?

— Оба комбайна сцепим… А на штурвалах девки постоят, не велика эта наука… Поскорее дело-то пойдет!

Так и сделали. И действительно, в первые дни молотьба шла бойко. Девчонки-штурвальные пели песни, не уходили с мостиков сутками. «Потом отоспимся». Но вот исчез главный комбайнер — Григорий. Не было его три дня. Вышел из строя один из комбайнов в сцепе, простоял из-за этого почти весь день другой. Нарочный, посланный председателем за Гришкой, вернулся пустым:

— Они пьяные в дугу, оба со старухой… На крылечке сидят, песни орут!

Вышла в эти дни в Родниках стенная газета, где редактор Оксана Павловна изобразила Гришку в обнимку с поллитровкой. Гришка взъярился окончательно: «Я пуп надрываю, а они просмешничают!» Несколько раз спустился в этот день в подполье к флягам, прикладывался увесистым бражным ковшиком и, обалдев, пошел в клуб, сорвал рамку вместе с колонками текста, протащил волоком по улице, втоптал в грязь.

— Хватит издеваться над тружениками.

И еще одна беда пришла в Родники.

Иван Иванович Оторви Голова провел заседание сельисполкома, где полосовал стоявшего посередине комнаты Гришку вдоль и поперек:

— Я тебе, контра, покажу, как стенгазеты рвать… Ты у меня запляшешь, бандитский блюдолиз… Не только на комбайны его не сажать, а вообще близко к хлебу не подпускать… И лошадь больше ему не давать… Он раньше такие хориные привычки имел. И сейчас их вспомнил!

Гришку строго предупредили. Ивана Ивановича успокоили. Заседание кончилось. Все мирно разошлись по домам. Иван Иванович остался повечеровать «при лампе», разложил на столе свежие газеты. Сел… И так больше и не поднялся. Ни часу времени для себя не утаил. Все людям отдал.

По решению исполкома районного Совета похоронили его, как и борцов революции, на площади, рядом с Терехой и Марфушей, с Федотом, с Платоном Алпатовым и многими-многими другими. Все родниковцы пришли прощаться со своим опекуном, судьей и защитой. Но Гришка, вернувшись домой, выругался и сказал:

— Тоже нашим-вашим вертелся… На других только ярлыки вешал!

— Хорошо врать на мертвых! — Подобие улыбки скользнуло по сизому лицу Тришкиной супруги.

— Я вру? — налетел на нее Гришка. — Ах ты, зараза белая, колчаковская служка!

— Не ори! — ощетинилась на него женщина. — Не нужна я сейчас никому, ни белая, ни красная… Хотя власть ваша вроде бы должна о любом человеке заботиться, пусть хоть какой веры или хоть какого направления!

— Да-да-да! Вот они узнают, кто ты такая, и обязательно позаботятся о тебе: веревку тебе спустят новую и маслом конопляным смажут!

Гришка хохотал, а в глазах у него стоял страх.

6

Сталинград. Курская дуга. Ясско-Кишиневская операция. Бои за Румынию. И, наконец, Венгрия. Здесь-то и сошлись пути-дороги отца и сына Тарасовых.

Степан случайно узнал о располагавшейся по соседству гвардейской дивизии генерала Тарасова. Через несколько минут комбат уже разговаривал с отцом по телефону, а еще через полчаса они обнимали друг друга.

Огромный, заматеревший к старости Макар держался молодцом, непринужденно и весело. Старая кровь все еще брагой молодой вспенивалась.

— Тихон! — кричал он. — Неси вино. То самое, что у тебя в заначке… За удалого отца двух матерей дают! А?

И хохотал басовито.

— Товарищ гвардии генерал-майор! Папа!

Горячие будни войны и лишения, вся соленая солдатская правда были написаны на лице Степана. Он изменился сильно. Серебряная прядь засветилась в черной шевелюре. Он стал еще выше ростом и раздался в плечах, во взгляде потухли прежние озорство и легкость. Он будто прижимал собеседника к стенке, торопил: «Кончать все это надо, и как можно скорее». Чувствовалось, перегорел парень в большом огне, твердо встал на свою, только ему принадлежащую стезю. Знает, что надо делать сегодня, завтра и всегда.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: