Батальон Степана Тарасова, укрывшись в береговом кустарнике, готовился к преодолению водной преграды. И каких только «подручных плавсредств» не притащили в кусты десантники. Тут были и доски, и бревна, и кадушки, и ящики, и мотоциклетные камеры, и колоды, служившие для водопоя, и даже изукрашенные латинскими литерами, искусно инкрустированные деревянные кресты.
— У каждого свой теплоход! — скалился Четыре Перегона. — Не гвардейцы — загляденье!
Когда артобстрел закончился, Степан дал команду к переправе… Удивительно легко, за семь минут, десантники одолели речку. И оказались поистине в аховом положении. Это была трагедия, На скалах неожиданно для наступавших заработали немецкие пулеметы. Узкая песчаная отмель под обрывом была сплошь утыкана минами. Недосягаемые для немецкого прицельного огня (второй эшелон нещадно бил по верхушке обрыва из пулеметов) гвардейцы, оказавшиеся в «мертвом» пространстве, вынуждены были стоять по горло в холодной воде. Двое разведчиков, пытавшихся выйти к тропе, взлетели на воздух.
Стояли час, два, три. Некоторые, не выдержав пытки, кидались к отмели и попадали на мины. Взрывались. Умирали со стоном. Сознание медленно покидало стоявших в воде. Будто засыпая, люди прикасались головой к поверхности, уходили на дно. Так продолжалось до тех пор, пока самоходчики и артиллеристы, вновь открывшие интенсивный огонь, не подавили немцев, а минеры не очистили на тропах узкие проходы.
Лишь к вечеру батальон, обессиленный, с большими потерями, оказался на обрыве. Немцев не было. Их пулеметные заградотряды сдерживали наступление столько времени, сколько его потребовалось, чтобы благополучно отойти основным частям. Прозвучала неузаконенная никакими уставами команда: «Выпить водки!»
Взошла огромная красная луна. В свете ее причудливо закачались деревья, и черные тени потянулись к самому обрыву, падая в речку. На северо-западе глухо бухала артиллерия. Там не прекращались бои. Желтые сполохи разрывов протуберанцами всплескивались в небо.
«Там отец! Там дядя Тихон! Надо спешить!» Степан торопил себя, торопил разогревшихся от ходьбы и спиртного солдат. Какое-то невероятное предчувствие терзало сердце. «Не будь мальчиком! Все идет хорошо!» — успокаивал себя Степан.
Перед утром людей стало мотать от усталости. Они падали, засыпая на ходу.
В эти минуты начался мощный артиллерийский и минометный обстрел. Снаряды ложились широко по фронту. Взрывы шли валом. Качнулась дорога неподалеку от головной части колонны. Степан хорошо увидел в белом мареве отрешенное лицо Игоря, успел крикнуть: «Ложись!» А потом человеческий стон вошел в уши, стоял, не исчезая.
Игоря иссекло осколками. Умирал он мучительно. Операции следовали одна за другой. Когда его возвращали в палату, он в беспамятстве силился вскочить с кровати, матерился и кричал:
— Надо стрелять! Жечь это гадючье семя… Всех выродков! Вешать! Слышите вы, гуманные слюнтяи, христосики! На вас и положиться-то нельзя. Надо стрелять! Я вам приказываю!
Когда сознание ненадолго вернулось к нему, он увидел лежащего на соседней кровати Степана. Казалось, никаких признаков жизни нет в этом окаменевшем, ни на что не реагирующем и ни с кем не разговаривающем человеке. Лишь ресницы взлетали вверх-вниз.
— Степа? Это ты? — зашептал Игорь. — Слышишь, комбат?
Палатная сестра подошла к Игорю, присела на кромку кровати:
— Он не говорит… Мы не знаем, кто он, у него никаких документов… Даже гимнастерки не было. Вы его знаете? Скажите, ради бога!
— Это наш комбат, Степа… Сын генерала Тарасова…
Игорь опять потерял сознание.
Умер Игорь ночью. Тихо, не буйствуя, не ругаясь и никому не угрожая. Просто заснул. На тумбочке около кровати остался солдатский треугольник и записка из трех слов:
«Отнесите в почтовый ящик».
А Степан продолжал жить. Жизнь едва теплилась в его теле. Сестра брала руку Степана, сгибала в локте и клала ему на грудь. И рука оставалась в таком же положении часы, дни, недели. Начинались пролежни. Санитарки, сестры проявляли максимум искусства и изобретательности, чтобы не допустить разрушения тканей. Различные мягкие валики, подушечки, тугие резиновые подстилочки и подкладочки — чего только в те годы не изобретали изумительные люди — фронтовые медицинские сестрички, нянечки, врачи. Лишь бы умерить страдания.
А Степан был безразличен ко всему, отрешен от мира.
Исследования показали, что в результате тяжелой контузии наступил паралич конечностей и так называемая тотальная афазия, то есть полное расстройство речи и утрата способности понимать ее.
В эти дни и прилетело в Родники письмо на имя участкового врача Веры Федотовны Потаповой:
«Приезжай! Степан худой. Эвакогоспиталь 1474».
И никакой подписи. Забыл умирающий Игорек в последний раз расписаться.
В тот же день Вера побывала у районного военкома, фронтовика, совсем недавно вернувшегося из госпиталя, прихрамывающего и подолгу надрывно кашляющего.
— Надо ехать к нему, — твердо сказал майор после того, как Вера без утайки все рассказала о письме. — Вы — военврач… Адрес госпиталя получите сейчас же… Благо, и наряд на призыв из запаса одного врача мы выполним.
Вера расплакалась от радости:
— Спасибо, товарищ майор! Миньку только не знаю куда девать!
— Миньку? Берите с собой! Это может стать лучшим снадобьем для вашего мужа!
Взволнованная возвратилась Вера домой. «Какие люди живут на земле! Они и есть самые главные ее хозяева. От них все идет: хлеб, соль и тепло». Вера была по-настоящему благодарна военкому: чужой человек, первый раз в жизни увидел, как о своей родной побеспокоился… Вот что значит фронтовик, вот что такое война… Она может и врачевать души… Сладкое — калечит, горькое — лечит!
Однако радость Веры была преждевременной. Узнав об отъезде невестки и о намерении ее увезти с собой внука, Оксана Павловна превратилась в тигрицу.
— Не отдам ребенка! Только через мой труп!
— Но это же лучшее снадобье для Степана, — вспомнила слова майора Верочка.
— А если не довезешь, если захворает, какое это будет снадобье? Степан под угрозой и Миньку тоже на эту границу ставишь?
Ночью Вера долго не могла заснуть. Чудились какие-то неведомые шорохи под окном, скрипело само по себе крылечко, будто ходили по нему люди. А потом встала в воображении встреча с любимым. «Я приеду к нему, и он выздоровеет», — она верила в это. Беспредельно была уверена, что именно так все и будет.
Едва-едва побелела кромка сливающейся с горизонтом воды, пробежала по озеру рябь, и молодецки полоскнули свою несложную песню первые петухи, Вера накинула шаль и вышла на крылечко. Оксана Павловна, сжавшись в комочек, сидела на ступеньке. Плакала. В половине шестого в дальнем краю Голышовки разнесся отчаянный крик. По улице на игреневом легком жеребчике летел колхозный пастух, старший сын покойного Платона Алпатова, бывший партизан, Спиридон Платонович. Обычно степенный, рассудительный мужик, сейчас он неистовствовал. Стрелял длинным бичом-хлопунцом, кричал во все горло:
— Эй вы, сонны Родники! Падъем! Война кончилась! Падъ-е-ем! Па-са-дила Расея Гитлеру на зад чирей заболонный! Падъ-е-ем!
Женщины обняли друг друга. Они долго стояли на крыльце в обнимку, плача и смеясь одновременно. Едва выглянуло солнышко, Оксана Павловна начала собирать Верочку в дорогу. Укладывала в чемодан и детские вещи: маечки, штанишки и рубашонки, принадлежащие Миньке.
— Спасибо, Оксана Павловна! — Вера поцеловала ее, порывисто припала к груди.
…В поезде дальнего следования, в вагоне для военнослужащих, Минька пользовался огромной популярностью.
— Куда едешь? — спрашивали его.
— К папе, на фронт! Добивать фашистов! — отвечал Минька и прикладывал ладошку к козырьку, отдавая честь.
Солдаты и офицеры закармливали Миньку, перетаскивая, чуть ли не в драку, из одного купе в другое: истосковалось солдатское сердце по теплу, измерзлось. Тратили на Миньку всю не утоленную за годы войны нежность. Минька в вагоне был единственным ребенком, и Вера не умела и не могла прерывать эти чистые порывы людей. Прятала в себе беспокойство. Каждый вечер, укладывая Миньку спать, измеряла температуру, слушала сердце, легкие через фонендоскоп. Минька визжал от удовольствия: «Ой, мамочка! Ой, щекотно! Еще разок послушай!»