— Ура-а-а-а! — Несется на финскую крепость батальон Беркута.
Слышны внизу шум, возня, отборная ругань старшины Завьялова. Павел спешит на крики. Видит вспотевшего старшину и девку-карелку с белой косой. Старшина не выпускает из рук маленький серый комочек, отбивается ногами, а девка кидается на него с маленьким ножиком в руке.
— Стой! Ты что, сдурела? С ножиком бегаешь? — зашумел Павел.
Увидев его, девчонка заплакала, присев на груду кирпича.
— Никто не сдурел. Вы — сдурел!
— В чем дело? — Крутояров строго взглянул на старшину.
— Да вот щенок…
— Что щенок?
— Там, внизу, в каморке, собака ощенилась. Я взял одного. А она, дура, полезла в драку.
— И вовсе не за щенок. Зачем ты врешь? Ты собаку тюкнул с нагану — я и тогда ничо. Ты щенка взял — я опять ничо. А ты косынку мою хвать!
— Какую еще косынку? — у Завьялова дрогнул голос.
— А вот здесь, в кармане. — Девушка бросилась к старшине. — Мой мама смерть принял, мне — косынка на память. А ты отобрала. Я тебе хто? Я советский человек. Я вон там… — Показала на опушку, где висел вниз головой солдат. — Я сама тебе помогала, а ты собаку тюкнул и косынку на карман!
Она горько заплакала.
— Ладно, не реви! — успокоил ее Павел и, взяв старшину за ремень, отшвырнул от себя, потянулся к пистолету. Старшина побелел.
— Прости, Павел.
Павел оглянулся. К мельнице выходили роты первого батальона.
Людмилка очень любила стихи. Сочиняла их сама. Все новые и новые. Сочинила и про собаку:
Когда Людмилка читала стихи, на глазах ее выступали слезы:
— Разволновалась, совсем не могу!
Но десантники просили читать еще и слушали терпеливо.
Протестовал обычно лишь старшина:
— Не читай, Людмила. Здесь, понимаешь, не у всех нервы в порядке. Не надо.
— Нет. Надо. Вот кончится война, а у меня будет уже целая книжка стихов. Поэтом стану.
— Поэтами в большинстве мужчины бывают, а женщины — редкость. Они только женами поэтов могут быть или любовницами, — убежденно говорил старшина. — Так что ты не мели.
— Дурак ты! — еще более убежденно говорила Людмилка. — Жениться собираешься после войны, а о любовницах плетешь.
Перед самым наступлением в распоряжение Людмилки была прикомандирована еще одна девушка, санитарка Нина Рогова, голубоглазая блондинка, очень похожая лицом и фигурой на Людмилку. Она заигрывала с Завьяловым, посмеивалась над его нескладной выправкой: «Туесочек ты мой березовый».
— Хорошая невеста. — советовала Людмилка.
Но старшина решительно отказывался:
— Верен я Мане. Ждет она меня.
— Ты верен, а она тебе? Поди давно уж крутит с кем-нибудь!
— Крутит. Быкам хвосты.
— Вижу я, что Нина Рогова тебе нравится. Влюблен?
— Какая уж тут любовь, когда того и гляди пулю схватишь!
И было непонятно: шутит старшина или в самом деле страх обуял его. Выяснилось все вскоре.
…Шли все дальше на запад. Катили самоходки и танки, подпрыгивали по бревенчатым настилам грузовики. Шел вместе со всеми по болотистым тропкам старшина. И никто не заметил, как с началом боев слинял он и скис. Белесые ресницы его подрагивали, зрачки наливались ужасом. Не понял никто тайных мыслей Завьялова, тлевшей в душе загнетки: уйти, выжить за любые коврижки. И старшина торопил себя: «Действуй, думай. Нет положений безвыходных. Все в твоих руках!» Он все чаще приходил к таким мыслям. Представлял, как распрощается с этими людьми, как заживет устроенной жизнью. Ждать конца войны? Погибнуть? Глупо. Пусть подставляют башку дурные бараны, а я свое отдал. Хватит. Сознание превосходства над солдатами примиряло его немного с ними, вызывало к ним даже жалость. И он сидел иногда среди них у костров, на привалах, как свой, пряча глаза. «Ни за что пропадешь тут, на этом треклятом фронте. На кой она мне сдалась эта Карелия?»
Худые задумки гнездились в голове Завьялова.
Людмилка разбудила Павла за полночь:
— Павлик! Слышь ты, вставай!
— Что, Людмилочка?
— Старшина пьяный, по лесу шатается. В руке пистолет.
— Ну и что?
— Что, что? Неуж-то не понимаешь. Ведь фронт.
— Заградотряды кругом.
— Господи, да к озеру он пошел.
— К озеру? И там есть.
Павел все-таки поднялся, разбудил десантников, попросил Людмилку показать, где она видела Завьялова. Крадучись пошли по светлому лесу… Вот впереди пьяный старшина. Постоял у сосны, пошел к берегу вихляющейся походкой. У Павла заиграли в голосе озорные нотки:
— Давайте проследим, что все-таки он будет делать. Весь спирт, что нам на роту выдали, сам, наверное, выпил.
А старшина уходил. Вот он продрался через заросли ивняка к маленькому ручейку, впадающему в озеро, и затаился на берегу. Ребята наблюдали. Ваня Зашивин ворчал:
— Да ну его к чёмору. Сейчас оправится под ракиту и домой пойдет, а мы не спи!
Но старшина делал нечто необычное. Он наклонился к звенящей воде, вымыл руки… Затем, окунув левую ладонь в воду, правой нацелился в нее из пистолета.
— Стой! — Павел выскочил из засады. Но поздно. Старшина успел выстрелить.
— Не подходите! — не своим голосом рявкнул он. — Не подходите. — И, спохватившись, добавил: — Ранен я, ребята. «Кукушка», наверное!
Выстрел взбудоражил часовых. Началась тревога. И когда Завьялова привели в расположение, все были уже в строю.
— Кто стрелял? — глухо спросил Крутоярова Беркут.
— Ранен я, товарищ гвардии майор, — ответил Завьялов. — «Кукушка» стреляла.
Павел не помнит, что произошло с ним. Неудержимое бешенство хлынуло в сердце. Он подскочил к старшине, от воротника до подола распластнул на нем гимнастерку и ударил кулаком в лицо.
— Не ври, паскуда!
Завьялов попытался обороняться, он наотмашь хлестнул Крутоярова окровавленной рукой и взвыл от боли. Павел выхватил финку. Десантники с трудом оттащили его от самострельщика. Он смотрел на Людмилку, как она раскрывала санитарную сумку и как перевязывала Завьялова, рвался из цепких объятий десантников, ругался и кричал:
— Брось подлеца!
Утром на маленьком совещании командиров Кирилл Соснин упрекнул его:
— Так распускаться стыдно.
Командиры молчали. Ничего не мог возразить Соснину Павел. Все верно. На труса наткнулся. На земляка, которому верил. Самосуд учинил. Где, в какой стране живешь, за что воюешь? Не знал, куда от стыда деваться.
Двадцать третьего июля в тыл врага, в междуречье Тулоксы и Видлицы, Ладожская военная флотилия высадила при поддержке самолетов семидесятую морскую стрелковую бригаду. Противник в тылу, что нарыв на спине. На это финское командование не рассчитывало, это было неожиданностью. Все дороги от Олонца на Питкяранту были перерезаны, все артерии, питавшие части, сжались. Вскоре финны опомнились: решили во что бы то ни стало сбросить моряков в озеро. Завязались бои.
Десантники подошли к Олонцу. Закопались в укрытия, не обращая внимания на постоянно пролетавшие над головами мины. Появились связные: «Командиров рот, командиров взводов — к комбату!»
Беркут сидел на огромном поваленном взрывами авиабомб дереве, остальные расположились по краям воронки.
— Итак. Утром выйти на подступы к городу и по сигналу начать штурм, — говорил он. — Сегодня выдать боепитание, хорошо накормить солдат. Пусть спят. Ясно?
— Ясно.
— А кормить чем будете?
— Почти нечем. Сухой паек. Кухни отстали.
— То-то же.
— Я знаю, чем кормить, — сказал Крутояров.
— Чем?
— В двух километрах к северо-востоку сгорел продуктовый склад. Подвалы целы. Там масло, мясо и галеты!
— Откуда узнал?
— Наши там уже были. Склад под охраной второго эшелона, но они все равно принесли восемь котелков масла и два окорока.