Поздно вечером уполномоченный лично звонил Павлу Крутоярову:
— Кто?
— Секретарь райкома комсомола Крутояров.
— Вот что, милок, собери-ка сейчас же двадцать-тридцать комсомольцев и во главе их поезжай в колхоз «Восток» на подработку зерна. Хлеб горит, понимаете, а вы спите.
— Не могу, милок.
— Вы что, против хлебозаготовок или просто ничего не понимаете?
— Сегодня утром сто двадцать комсомольцев райцентра уехали в колхозы, в том числе и в «Восток». Больше людей нет. Школу закрывать считаю нецелесообразным и даже преступным.
— Собрать всех, кто остался. К полуночи быть в колхозе. Оттуда доложить лично мне.
— Никто не остался. Только я.
— Слушайте, милок, вы с кем разговариваете?
— Не знаю, кто вы такой, но чувствуется…
— Вы за это ответите!
— Не кричите!
— Я вас арестую!
— Попробуй! — освирепел Павел и грохнул трубкой о стол так, что она развалилась на две части.
Уполномоченный и в самом деле звонил в милицию и приказывал взять Крутоярова как саботажника хлебозаготовок под стражу. Но ему сказали, что Крутояров орденоносец да и работает, как говорится, без году неделю, и он затих.
Вызывал Павла к себе Андрей Ильич.
— Ты, Павел, свинью мне в карман суешь.
— Как это понять?
Светильников будто не расслышал вопроса.
— Я на тебя надеялся. Думал, зрелый ты.
«Листом стелется, да укусить целится», — подумал Павел, и в сердце его внезапно вошло чувство дикой неприязни к Светильникову. Он еле сдержался, чтобы не наговорить обидных слов… И было за что: пригрел Светильников за пазухой своего зятя Петра Завьялова. Начальником призывного пункта устроил, председателем районного комитета Осоавиахима. Не верил Павел Завьялову по ясной, как ему казалось, и простой причине: если человек там, на фронте, мог пойти на такое, то здесь… Завьялов с первой встречи поспешил развеять крутояровскую настороженность. «Ты на меня не косись. Я за свое рассчитался. Вот… — Он показал алую рану на груди. — Искупил вину кровью. И судимость сняли, и в кандидаты вновь оформляюсь, уже документы затребовали».
А Крутояров не верил.
И не это главное. Бывший «самострельщик» был понятен Крутоярову. Непонятной и обидной казалась придирчивость Андрея Ильича Светильникова, проявлявшаяся несколько раз в разговорах о Завьялове. «Человека, — говорил Андрей Ильич, — надо рассматривать в росте. Нельзя на вечные времена пришивать на людей ярлыки и бирки и по ним судить. Каждая минута в жизни человека неповторима. С каждой минутой он меняется. И в большинстве случаев к лучшему».
…Завьялов ходил в военной форме с пневматическим пистолетом и осоавиахимовской шашкой на ремне. Крутояров спросил его:
— Этот крючок для чего с собой таскаешь?
И Завьялов совершенно серьезно отвечал:
— Народ сейчас тяжелый. Недавно война кончилась, и гнуть кое-кого приходится силком.
— Ты что?
— Не покрикивай на меня, товарищ Крутояров. Старое время помянешь — глаз можешь потерять. Для восстановления разрушенного нужна твердая рука. Либералы сейчас не в почете. Приглядись.
— Ну, ну, пригляжусь.
— И не советую тебе зубы показывать, особенно Андрею Ильичу. Живьем скушают. Не суй нос куда не просят: при твоих регалиях далеко можешь пойти. Как говорят, тише будешь — дальше едешь.
Ночью прошел дождь, а утром солнышко маковым цветом выкрасило восток. Заря окунулась в озеро и подожгла его. Громады облаков тоже упали в воду и тоже загорелись, и озеро стало казаться бездонным и бескрайним. Тревожно загоготали где-то в редниках гуси, тосковали лысухи, весело жировала на кормовых грязях кряква.
Павел вышел на тракт, подковой огибавший озеро. Ему надо было уехать в соседний Рябиновский колхоз имени Фрунзе, но ни машины, ни лошади, ни даже велосипеда в райкоме комсомола не было, приходилось ходить пешком или добираться с оказией.
Крутояров постоял на взгорье, послушал голоса птиц, всмотрелся в горизонт. Там, за камышами, сливающимися с небом, слышались выстрелы, глухие, будто охотники стреляли, окунув стволы в воду. На озерном стекле, близко к берегу, постукивал тычками рыбак. Село клубилось дымами, наполнялось мычанием скота и петушиной перекличкой.
Просыпающееся Чистоозерье! Знакомая с детских лет картина! Но, уезжая в армию, Павел видел его более новым и светлым. А сейчас и домишки покосились, и черные тесины на крышах прогнулись, и дым шел из труб бедный. Обнищало за годы войны село. В убыток все шло, а не в прибыток. Кажется, чуть-чуть теплится под крышами жизнь. «Нет, не для того я воевал, чтобы в такой дыре прозябать!» Это пришло Павлу неожиданно. И он представил себя далеко от Чистоозерья, в белом городе с яркими огнями и разноцветными рекламами. Ведь мог бы он там быть, имеет право как фронтовик. Надо уехать, плюнуть на все. У Светланы и в Свердловске, и в Хабаровске есть знакомые.
— Эй, друг, подь-ка сюда! — позвали из лога, заросшего ивняком и бояркой. Павел, вскинув на плечо планшет, спустился вниз.
— Понимаешь, — разводил грязными руками шофер. — Буксанул немножко — и хана! На всю ночь устроился.
Павел обошел скособочившуюся «полуторку» с пестрым от свежей починки кузовом, полным соломы. Шофер доброхотно рассказывал:
— Всех святых помянули за ночь. Тыркались, землю рыли. Ничего не получилось.
Шофер был в военной шапке-ушанке, в кирзовых сапогах, в заплатанной фуфайке и в синей диагонали брюках с дырками на коленях. Из-под шапки свисал свалявшийся черный чуб. Лицо заросло щетиной.
— Откуда ты? — спросил Павел.
— Из Рябиновки. На станцию ездил.
— Зря поторопился. Подсохло бы чуть…
— Чудак ты, мужик! Подсохло… Да машина-то у нас одна на весь колхоз… Остальной транспорт — быки да клячи.
— Ты один? — полюбопытствовал Павел.
— Да я ж тебе говорю, что не один. Пассажир у меня в кузове спит. Здешний, должно, чистоозерский. Всю ночь землю из-под колес вынимал, пихал эту гробину с двумя свечами, умаялся, — сплюнул в сторону шофер. — Мог бы уйти, тут недалеко, а не ушел. Чудной.
— Давай буди его. Вдвоем-то мы, может быть, вытолкаем тебя.
Шофер оскоблил о подкрылок желтую глину с сапог, привстал на колесо.
— Вставай, товарищ!
— Нехай трошки подбыгает.
Павел сразу же узнал по голосу Федора Левчука.
— Послушай, да кто это у тебя там?
— Я, Паша, не сомневайся. — Левчук вылез из соломы, спрыгнул в грязь, сжал руку Крутоярова и отвернулся.
— Что с тобой, Федор Леонтьевич? Как живешь?
— Как живу? — Левчук расправил усы, снял фуражку, захватил левой рукой щепотку волос, вынул их легко, как линьку. — На, держи. Вот как живу.
Они отошли к поваленной ручьем сухостоине, присели и закурили.
— Прибыл, понимаешь, в Винницу. Слез на станции, спрашиваю, как проехать до Корчмовки. Никто не знает. На автобусной зупинке старушка говорит: «Нема, дорогой человик, той Корчмовки. Хвашисты сожгли. Лисок там на месте Корчмовки зарос!» — «А где же Корчмовка?» — «Нигде. Нема ее». — «А жители?» — «И жителив тих нема. Хриц усих поголовно выбил. От старых до дытиночки. За партизанство». Не поверил я вначале. В горком, в военкомат пошел. Секретарь горкома, бывший майор, не скрыл. «Все знаю, товарищ Левчук. Но что я могу для вас сделать, скажите, сделаю, что могу… Погибла ваша Полина Николаевна вместе с дочкой… Вот документы… Памятник всей Корчмовке ставим!»
Лейтенант раздавил впившегося в веко комара, красный след перечертил щеку.
— Товарищи, — тихо попросил шофер. — Помогите же. Что же вы.
— Давай, Паша, — поднялся Левчук. — Будем машину из грязи выручать. Будь она неладна.
В начале уборки погода стояла добрая. Нарядными полушалками подвязались осины, в золото прибрались березы, и дни были яркие, теплые. Хваткие инеи выпадали лишь под утро, и в это время комбайнеры глушили моторы. Радовались мужики: «Так еще ден с десяток постоит — приберем хлеб!»