После того как Друз миновал укрепления и оказался по ту сторону вала, они ставят у ворот караулы и велят крупным отрядам находиться в определенных местах внутри лагеря и быть наготове; остальные окружили плотной стеной трибунал. На нем стоял Друз, требуя рукою молчания. Мятежники, оглядываясь на толпу, всякий раз разражались угрожающими возгласами, а посмотрев на Цезаря, впадали в трепет; смутный ропот, дикие крики, внезапная тишина. Противоположные движения души, побуждали их то страшиться, то устрашать. Наконец, воспользовавшись временным успокоением, Друз огласил послание отца, в котором было написано, что заботу о доблестных легионах, с которыми им было проделано столько походов, он считает своей первейшей обязанностью и, как только душа его оправится от печали, доложит сенаторам о положении воинов; а пока он направляет к ним сына, дабы тот безотлагательно удовлетворил их во всем, в чем можно немедленно пойти им навстречу; решение всего прочего следует предоставить сенату, ибо не подобает лишать его права миловать или прибегать к строгости.
... Наступила ночь, в которой едва не разразились ужасные преступления, чему воспрепятствовала только случайность: сиявшая на ясном небе луна начала меркнуть. Не зная, в чем причина происходящего, воины увидели в нем знамение, относящееся к тому, что их больше всего занимало, и затмение небесного светила поставили в связь со своей борьбой: если богиня снова обретет свое сияние и яркость, то благополучно разрешится и то, что они предприняли.
И они стали бряцать медью, дудеть в трубы и рожки; смотря по тому, становилась ли луна ярче или напротив тускнела, они радовались или печалились; и после того как набежавшие облака скрыли ее от глаз и все сочли, что она окончательно исчезла во мраке и что этим им возмещаются страдания на вечные времена — ведь единожды потрясенные души легко склоняются к суевериям, — они предались скорби, думая, что боги порицают их поведение...
С наступлением дня Друз созывает собрание воинов и, хотя он не был красноречив, с прирожденным достоинством упрекает их за поведение в прошлом и одобряет их последние действия; он заявляет, что не уступит устрашению и угрозам; если он убедится, что они готовы повиноваться, если они обратятся к нему с мольбами, он напишет отцу, чтобы тот благосклонно отнесся к ходатайству легионов... Друз по своему душевному складу был склонен к крутым мерам; вызвав к себе Перцения и Вибулена, он приказал их умертвить. Многие говорят, что их трупы были зарыты в палатке военачальника, другие — что выброшены за вал в назидание всем остальным.
Затем были схвачены главнейшие вожаки мятежа; одних, скрывавшихся за пределами лагеря, убили центурионы и воины преторианских когорт; других, в доказательство своей преданности выдали сами манипулы».
В те же самые дни вспыхнули бунты легионеров в Иллирии и Германии. Воины требовали выплаты задержанного жалования, смягчения дисциплины, отпуска в отставку ветеранов. В Германии бунт был намного мощнее, так как многочисленны были легионы, расквартированные там.
«... они рассчитывали на то, что Германик не потерпит власти другого и примет сторону легионеров, которые, опираясь на свою силу, повлекут за собою всех остальных, — писал Тацит. — На берегу Рейна стояло два войска; то, которое носило название Верховного, было подчинено легату Гаю Силию; Нижним начальствовал Авл Цецина. Верховное командование принадлежало Германику, занятому в то время сбором налогов в Галлии. Те, что были под началом у Силия, колебались и выжидали, к чему приведет мятеж, поднятый их соседями; но воины Нижнего войска загорелись безудержной яростью; начало возмущению было положено двадцать первым и пятым легионами, увлекшими за собой первый и двадцатый, которые, размещаясь в том летнем лагере в пределах убиев, пребывали в праздности или несли необременительные обязанности. Так, прослышав о смерти Августа, многие из пополнения, прибывшего после недавно произведенного в Риме набора, привыкшие к разнузданности, испытывающие отвращение к воинским трудам, принялись мутить бесхитростные умы, внушая им, что пришло время, когда ветераны могут потребовать своевременного увольнения, молодые — прибавки жалования, все вместе — чтобы был положен конец их мучениям и когда можно отомстить центурионам за их жестокость. И все это говорил не кто либо один, как Перцений среди паннонских легионов, и не перед боязливо слушающими воинами, оглядывавшимися на другие, более могущественные войска; здесь мятеж располагал множеством уст и голосов, постоянно твердивших, что в их руках судьба Рима, что государство расширяет свои пределы благодаря их победам и что их именем нарекаются полководцы.
И легат не воспротивился этому: безумие большинства лишило его твердости. Внезапно бунтовщики, обнажив мечи, бросаются на центурионов: они издавна ненавистны воинам и на них прежде всего обрушивается их ярость...
Весть о кончине Августа застала Германика в Галлии, где он занимался, как мы сказали, сбором налогов, он был женат на внучке Августа, Агриппине и имел от нее нескольких детей; сам он был сыном Друза, брата Тиберия и внуком Августа и все же его постоянно тревожила скрытая неприязнь дяди и бабки, тем более острая, чем несправедливыми были ее причины. Римский народ чтил память Друза и считалось, что если бы он заведовал властью, то восстановил бы в народе братство; отсюда такое же расположение и к Германику, те же, связанные с его именем, упования. И в самом деле, этот молодой военачальник отличался благонамеренностью, редкостной обходительностью отнюдь не походил речью и обликом на Тиберия, надменного и скрытого. Отношения осложнялись и враждой женщин, так как Ливия, по обыкновению мачех, преследовала своим недоброжелательством Агриппину; да и Агриппина была слишком раздражительна, хотя и старалась из преданности мужу и из любви к нему обуздывать свою неукротимую вспыльчивость.
Но чем доступнее была для Германика возможность захвата верховной власти, тем ревностнее он действовал в пользу Тиберия. Он привел к присяге на верность Тиберию секванов и соседствующие с ними племена белгов. Затем, узнав о возмущении легионов, он поспешно направился к ним и они вышли из лагеря ему навстречу, потупив глаза, как бы в раскаянии. После того, как, пройдя вал, он оказался внутри укрепления, начались раздаваться разноголосые жалобы и некоторые из воинов, схватив его руку, как бы для поцелуя, всовывали в свой рот его пальцы, чтобы он убедился, что у них не осталось зубов; другие показывали ему свои обезображенные старостью руки и ноги. Он приказал собравшейся вокруг него сходке, казавшейся беспорядочным скопищем, разойтись по манипулам — так они лучше услышат его ответ — и выставить перед строем знамена, чтобы хоть этим обозначились когорты; они нехотя повиновались. Начав с прославления Августа, он перешел к победам и триумфам Тиберия, в особенности восхваляя те из них, которыми тот отличался в Германии вместе с этими самыми легионами. Далее он превозносит единодушие всей Италии, верность Галлии; нигде никаких волнений или раздоров.
Но когда он заговорил о поднятом ими бунте, спрашивая, где выдержка, где безупречность былой дисциплины, куда они дели своих центурионов, все они обнажают тела, укоризненно показывая ему рубцы от ран, следы плетей... Были и такие, что требовали раздачи денег, завещанных божественных Августом; при этом они высказывали Германику наилучшие пожелания и изъявляли готовность поддержать его, если он захочет достигнуть верховной власти. Тут Германик, как бы запятнанный соучастием в преступлении, стремительно соскочил с трибунала. Ему не дали уйти, преградили дорогу, угрожая оружием, если он не вернется на прежнее место, но он, воскликнув, что скорее умрет, чем нарушит долг верности, обнажил меч, висевший у него на бедре и, занеся его над своей грудью, готов был поразить ее, если бы находившиеся рядом не удержали силой его руку. Однако кучка участников сборища, толпившаяся в отдалении, а также некоторые, подошедшие ближе, принялись — трудно поверить! — всячески побуждать все же пронзить себя, а воин по имени Казузидий протянул ему свой обнаженный меч, говоря, что он острее. Эта выходка показалась чудовищной и вконец непристойной даже тем, кто был охвачен яростью и безумием. Воспользовавшись мгновенным замешательством, приближенные Цезаря увлекли его с собой в палатку.