Вскоре отец устроился на какую-то важную и нужную работу, и их жизнь стала понемногу налаживаться. Не сразу, шаг за шагом, они учились жить вместе: весёлые и темпераментные мать с сыном и немногословный, меланхолично уткнувшийся в книгу или газету отец.
Детям свойственно жить настоящим. Валерка сам не заметил как, стал с нетерпением ждать своего сурового родителя из его частых командировок, заготавливая для него целый ворох рисунков, чтобы изредка уловить скупой одобрительный кивок. Мальчик наощупь, по крупицам, собирал мозаику своего нового счастья.
В такие моменты Мария чутко замирала, надеясь, что их необъявленная домашняя война однажды выдохнется и, потеряв смысл, сойдёт на нет. Ростки тяжело рождавшегося взаимопонимания её радовали. Она облегчённо вздыхала и шла ставить тесто для вкусного пирога с бараниной, рисом, варёными яйцами и зелёным луком.
Пирог назывался «татарским». Кто его так назвал и почему — было совершенно непонятно.
Валеркиному счастью не было предела. В их дворе появились новые жильцы, и он, наконец, подружился по-настоящему. Его подружкой стала дочка новых соседей — красивая девочка с зелёными глазами и медно-рыжими локонами по пояс. В совершенно одинаковых, подвязанных веревочкой сатиновых трусах они, чумазые, как маленькие чертенята, целыми днями носились по двору. Они играли в прятки и пятнашки, делали куличики из песка, обливались водой из-под крана. Набегавшись и устав, осторожно поили друг дружку из сложенных пиалой ладошек. Так было и удобнее, и слаще. Напиться из руки друга — всегда вкуснее.
Были в их жизни и свои маленькие тайны, и специальные, совершенно особые слова. Странное и опасное слово «задидома» означало, что выбегать за пределы двора категорически запрещено. Впрочем, выбегать не особо и хотелось, ведь именно здесь, под росшим в центре двора раскидистым деревом был сосредоточен весь их мир и смысл их жизни.
Раскидистое дерево называлось «инжир» — второе странное и, похоже, очень обидное слово. Но, когда Валерка спросил мать, за что это дерево так обозвали, та только рассмеялась.
Впрочем, чему тут удивляться — взрослые часто смеются невпопад и без особой на то причины.
Красивую Валеркину подружку звали Галочкой.
Валерик и Галочка часами, сидя на корточках, наблюдали, как работают муравьи — без устали, без перерыва на обед и до самого захода солнца. Они приносили к муравейнику хлебные крошки и пытались помочь переносить этим непоседам их неподъёмные тяжести. Странные муравьи от помощи отказывались, тут же бросая «опороченную» посторонним вмешательством ношу и хватаясь за новую неподъемную крошку. Они прогибались под её неимоверной тяжестью, но упорно тащили свою ношу сами.
Как-то раз, когда ремонтировали крышу соседнего дома, взрослые ребята наделали смоляных факелов. Они воспользовались оставленным кровельщиками битумом и какими-то старыми, найденными в подвале тряпками. Один из факелов, уже зажжённый, вручили Валерке. Тот был горд неимоверно. Высоко подняв горящий факел в руке, он носился по двору, представляя себя каким-то мифическим героем, но вдруг остановился с разинутым ртом. Одетая в необыкновенно красивое платье к нему направлялась Галочка. Или его подружка сама по себе была такая умопомрачительно красивая, а платье тут было совершенно ни при чём? Как бы там ни было, оторопевший Валерка застыл и опустил руки, совершенно забыв, что в одной из них у него зажат горящий факел, а тот уткнулся в землю у его ног, оставив на ней несколько чадящих чёрным дымом липких смоляных капель. Когда девочка подбежала к Валерке, он убрал почти погасший факел за спину. Мало ли… Но его подружка вдруг резко отпрянула и закричала. Истошно и отчаянно. Никто не понял как, но её платье, а затем и волосы вспыхнули, словно были сделаны из пороха. Валерка тут же отбросил факел в сторону и начал сбивать с неё пламя. Прямо голыми руками.
То ли его усилия дали результат, то ли больше нечему было гореть, но вскоре пламя погасло.
Сбежались взволнованные взрослые, верещала, обсуждая произошедшее, малышня. Тут и там слышалось:
— Это Валерка, этот оболтус, её поджег! Валерка!
Папа Саша, вслед за остальными жильцами дома выскочивший на крыльцо, расстегнул ремень и в исступлении принялся хлестать сына по спине, по ногам, всюду, куда попадал. Пара ударов пришлась по голове.
Валерка вырывался и орал, безуспешно пытаясь оправдаться:
— Не виноват я! Не виноват! Пусти меня, сука фашистская, пусти! — после его слов ремень замелькал ещё быстрее, ещё безжалостнее.
Попытавшейся вступиться за сына Марии тоже досталось ремнём, и неслабо.
Двор наблюдал за происходящим молча. Не вмешиваясь.
— Ты мне не папа! Я всегда знал, ты — не папа! — заявил Валерка, вытерев невольные слёзы и отдышавшись. — Ненавижу! Когда вырасту — зарублю! Топором! — и рванулся прочь, увидав, как отец угрожающе шагнул, снова вытягивая из штанов заправленный было в них ремень.
Валерка бежал, не разбирая дороги, туда — в неизвестность за дворовыми воротами. Туда, где пряталось таинственное «задидома». Бежал, задыхаясь от подступающих слёз и обиды, но не плакал. Сдерживался.
Мимо медленно прогромыхал трамвай. Валерка ухватился за его железный приступок, запрыгнул на подножку и уселся на задней площадке. Прямо на металлической ступеньке.
Он ехал и думал, как ему теперь жить дальше.
К фашисту, называющему себя «отцом», возвращаться не хотелось, и он решил, что теперь будет жить один.
Было жалко маму и… обгоревшую соседскую девочку. Галочку…
Вспомнив о них, Валерка впервые всхлипнул и заплакал, нечаянно нарушив данную маме клятву никогда и никому не показывать своё горе. Правда, плакать он старался тихо, отвернувшись от нескольких случайных пассажиров. Чтобы не видели…
Трамвай ехал долго и, в конце концов, остановился на берегу моря. При виде открывшегося перед ним бескрайнего волнующегося пространства Валерка запаниковал и, не выдержав, всё же разрыдался, вместе со слезами выталкивая из себя боль и накопившуюся обиду. Но, не смотря на слёзы, боль и обида не уходили, плотно вцепившись, казалось бы, в самое его нутро. Только теперь Валерка почувствовал, как невыносимо болят обожженные руки, и саднит исхлёстанное ремнём тело.
На остановке какая-то толстая тётка с огромной кошёлкой с любопытством уставилась на чумазого заплаканного Валерку. Из тёткиной кошёлки торчала голова самого настоящего гуся. Гусь противно зашипел, и уставшему мальчику показалось, что толстая тётка шипит тоже — злобно и настырно. В унисон с гусем.
Обидевшийся Валерка мысленно обозвал и тётку, и гуся «дураками», отошёл в сторонку и уселся на обнажённые корни полузасохшей акации. Стоило ему устроиться на них поудобнее, как его тут же стало клонить в сон. Противиться этому состоянию не было никакой возможности. Валерка сполз с жёстких корней на холодный, но мягкий песок, и свернулся на нём клубочком. Ему снилось, что его осторожно берут на руки и настойчиво, раз за разом, задают какой-то очень серьёзный вопрос.
Интересовались Валеркиным именем и спрашивали, где он живёт, но что от него хотят — он понял не сразу.
Отвечать не хотелось, но беспокоящий его голос был очень настойчив.
— Я Валерик с улицы Полухина… Валерик с Полухина… Отдайте меня, пожалуйста, маме. Только маме! Маме из Полухина…
Болел он долго и тяжело. Ему постоянно снился один и тот же сон, в котором кто-то сильный сначала держал его на руках, а потом по ошибке отдавал не маме, а злому хромому фашисту в стальной каске и с гусём на кожаном поводке, похожем на ремень. Гусь, натягивая поводок, упрямо рвался к Валерке и лаял, и вскоре Валерка догадался, что это вовсе не гусь, а замаскированная немецкая овчарка. Не знавшая что ещё можно предпринять, отчаявшаяся Мария постоянно спрашивала бредившего Валерика, чего он хочет. Тот отвечал одно и то же — просил принести ему погоны со звёздочками и топор.