Твоя улыбка, Стелла, когда ты вернулась, тут же заметив, что я курю твою сигарету. Движением руки ты дала мне понять, чтобы я оставался сидеть, здесь ведь другая территория, мы не в классе, здесь не обязательно вставать, когда я вхожу. «Ему уже лучше, — сказала она, — с сегодняшнего дня мой отец чувствует себя лучше».
Она сделала несколько шагов, остановилась возле своего письменного стола и положила руку на тетрадки. Я все еще не решался спросить, что она думает о моем сочинении. Она сама, так я думал, должна была найти подходящий момент. Чем дольше она колебалась, тем яснее мне становилось, что ничего хорошего меня не ждет. Когда она хотела похвалить, она никогда с этим не медлила, всегда с этого начинала, когда приносила тетради и обсуждала наши работы, объясняя свои оценки. Я ждал, что она сядет рядом со мной, но она этого не сделала, она подошла к окну, словно там что-то искала, может, совета, может, озарения. Через какое-то время я увидел, как изменилось выражение ее лица, и с некоторым налетом легкой печали, не снисходительности, она сказала: «То, что я сейчас сделаю, Кристиан, я еще никогда не делала, ты можешь назвать это конспирацией, да, когда я думаю, что нас связывает, то по отношению к школе это конспирация. То, что я хочу сказать тебе сейчас, я должна была бы сказать в классе». Пока она говорила, я думал о номере в отеле У моря, о подушке, одной на двоих, я испытывал непонятный страх, непонятную, неопределенную боль, но, правда, совсем недолго, потому что после того, как она закурила другую сигарету, она снова начала мерить комнату шагами.
То, что ты говорила, Стелла, сначала, казалось, не относилось ко мне одному, ты словно хотела выразить нечто принципиальное, что могло касаться и всех остальных: «Скотный двор — это прикладная притча, применимая к жизни, здесь одно выражается через другое, за тем, что мы поверхностно узнаем, скрывается сокрушительная правда, ее можно назвать нищетой революции». Она остановилась перед книжной полкой и продолжала говорить, глядя в полку: «Для животных главным необязательно являются классические революционные требования — больше хлеба, больше свободы и мира — их цель покончить с господством человека, ограниченная, конкретная цель, которой они добиваются. Но только при основании новой цивилизации начинается нищета. Начинается образование классов и стремление отдельных особей к власти».
Теперь Стелла повернулась ко мне: «И раз уж мы занялись этим, то ты, Кристиан, подробно разобрал начало всему, заповеди, лозунги, ты вычленил свод законов, которые создали для себя животные, все очень корректно, все точно, ты даже процитировал тот ужасный главный принцип: „Все животные равны, но у некоторых прав больше, чем у других“. Но ты кое-что не упомянул или проглядел: результат этой революции, результат, характерный для многих революций. Тебе не бросилась в глаза борьба за власть в господствующем классе, ты не обратил никакого внимания на неслыханный террор, который разразился после завоевания власти, и, наконец, Кристиан, ты не заметил, что здесь просматривается слепок человеческих отношений. Есть такая книга, тебе необязательно ее знать, но ее заглавие говорит о многом: Революция пожирает своих детей. Короче говоря, ты назвал повод, приведший к этой революции, но почти не отобразил причины ее поражения».
Я не пытался оправдываться, я все оставил как есть, потому что увидел, насколько ты превосходишь меня и насколько сходится все то, что ты поставила мне в минус. Но одно мне все же хотелось узнать: отметку, которую ты поставила мне или собиралась поставить. На мой вопрос: «Если моя работа такая неудачная, то на многое мне, пожалуй, рассчитывать не приходится?», ты пожала плечами и сказала тоном, звучащим несколько осудительно: «Здесь не место говорить об оценках».
Стелла дала мне понять, что надо различать одно от другого и что она, при всей симпатии и полном согласии с нашим прошлым, не собирается отказываться от своего учительского авторитета на своей территории. «Об оценках мы здесь говорить не станем». Это было сказано в такой категоричной форме, что я оставил все попытки переубедить ее, и я не решился обхватить ее за бедра и притянуть к себе на колени.
Ты не захотела, чтобы я вышел из комнаты, когда зазвонил телефон, ты смотрела на меня, пока говорила, повеселев, даже с облегчением, это был долгожданный звонок. Друзья Стеллы, давно обещавшие ей взять с собой в море, еще раз подтвердили свое намерение; насколько я понял, они не могли назвать точный день прибытия, ветер дул не в ту сторону. На мое предложение отправиться вместе к подводным каменным полям, она ответила отказом. «Позже, — сказала она, — после моего возвращения». Когда мы прощались, она сказала, что это был все-таки очень неожиданный визит, давая мне этим понять, чтобы в дальнейшем я избавил ее от подобных сюрпризов. В палисаднике я обернулся, они оба махали мне вслед рукой, старый бортрадист тоже.
Один, один в классе сидел я перед открытой партой и рассматривал фото Стеллы, я собрался рассказать ей то, чего она про меня еще не знала, в том числе про тот несчастный случай на волнорезе, который случился, когда я сидел под водой, контролируя укладку камней, и когда огромный валун надо мной вырвался из лап грейфера и придавил бы меня, если бы ударная волна не отбросила меня в сторону.
Очень тихо, я даже не услышал как, открылась дверь, и Хайнер Томсен произнес: «Вот ты где», и быстрым шагом подошел ко мне. Он искал меня по поручению Блока, директор хотел поговорить со мной, сейчас, безотлагательно. «Ты не знаешь, что ему от меня надо?» — «Понятия не имею». — «Где он?» — «Там, где всегда». Я закрыл парту, медленно спустился по лестнице к кабинету Блока внизу. Он не поднялся мне навстречу из-за своего директорского стола, сделав знак, он потребовал подойти ближе. Так, как он рассматривал меня — этот пронзительный, вопрошающий взгляд, — ясно дало мне понять, что он ждет от меня чего-то особенного. Я почувствовал унизительным для себя стоять так долго в полном молчании. Его тонкие губы двигались, казалось, он пробует что-то на вкус, наконец он произнес: «Очевидно, вы решили закончить нашу траурную церемонию на свой лад». — «Я?» — «Вы забрали фото фрау Петерсен». — «Кто вам это сказал?» — «Это многие видели. Они наблюдали, как вы взяли фото и спрятали его под свой свитер и унесли с собой». — «Это ошибка». — «Нет, Кристиан, это не ошибка, и я прошу вас объяснить мне, зачем вы это сделали, ведь фрау Петерсен была вашей учительницей английского». Я был готов сознаться, что взял фото Стеллы, но, стоя перед его столом, мне не приходил на ум ни один аргумент, который я мог бы привести как объяснение своего поступка. Помолчав, я сказал: «Хорошо, я признаю, что взял фото, я не хотел, чтобы оно исчезло, хотел сохранить его как память о своей учительнице, мы все в классе очень любили ее». — «Но вы, Кристиан, вы хотели забрать фото лично для себя, так ведь?» — «Фото должно висеть в нашем классе», — сказал я. Он выслушал это с насмешливой улыбкой, а потом повторил: «В классе, значит… А почему ему не остаться в актовом зале, в той мемориальной полке, где стоят портреты многих бывших членов нашей коллегии, почему не там?» — «Это я могу сделать, — сказал я, — могу сделать прямо сейчас». Теперь Блок смотрел на меня очень серьезно, и мне даже показалось, что он знал больше, чем я предполагал, хотя не мог себе представить, насколько точны его сведения или в чем он меня все-таки подозревает. Ничто не доставляет больше неудобств, чем подвергаться непредвиденному подозрению. Чтобы закончить этот разговор, я предложил ему немедленно сделать то, что он хочет: «Если вы согласны, господин директор, я сейчас же приведу все в порядок, фото окажется там, как вы того хотите». Он кивнул и с этим отпустил меня. Я был уже у двери, когда он снова позвал меня и, глядя поверх меня, сказал: «То, о чем мы умалчиваем, Кристиан, всегда имеет более далеко идущие последствия, чем то, что мы говорим. Вы понимаете, что я имею в виду?» — «Я понял», — сказал я и заторопился поместить фото Стеллы на то место, которое пожелал директор.