Увидев гостя с вахтером, Данилевский кивком отпустил вахтера и остановил свой взгляд на пареньке.
– Кто таков?
Тот молча протянул Данилевскому конверт. Конверт был роскошным, старым, склеенным из плотной шероховатой бумаги с узорчатым тиснением по кайме.
– Дворянское изделие, – хмыкнул Данилевский, понюхал конверт – не пахнет ли нежными духами, но конверт ничем не пахнул, и Данилевский, посуровев, распечатал его.
На конверте каллиграфическим почерком было выведено: «В редакцию “Комсомольской правды”».
– Это мне? – на всякий случай спросил Данилевский.
Паренек неопределенно приподнял плечи.
– Честно говоря, не знаю, – сказал он, простое, очень симпатичное лицо его сделалось смущенным.
– Сам-то ты откуда? – спросил Данилевский, обращаясь к пареньку на «ты», – он понял, что с пареньком можно быть накоротке, на «ты», как, собственно, и в комсомоле. «Ты» – это доверительное общение, претендующее на чувство локтя, «вы» – холодное, барское, вежливое. Когда человека хотят держать на расстоянии, ему обязательно говорят «вы». Данилевский цепким взором журналиста еще раз окинул гостя – одежда хоть и стара, но ладно скроена, подогнана по фигуре, сидит на пареньке, словно литая, на ногах сапоги – крепкие, хорошо начищенные кирзачи, выдерживающие любую погоду, взгляд невольно задержался на гимнастерке, украшенной эмалевым жарком. Есть такой прекрасный сибирский цветок – жарок, украшение тайги. Данилевский неожиданно почувствовал, что во рту у него, как у мальчишки, собирается завистливый комок слюны – такого эмалевого жарка не было ни у одного из журналистов «Комсомолки».
Паренек не ответил на вопрос.
– Ты вот что, – неожиданно замялся Данилевский, – а тебе не холодно в гимнастерочке-то? Осень промозглая, она в Москве как зима, до печенок пробирает. Не застудишь легкие?
– У меня куртка есть, в рюкзаке, – сказал гость, и Данилевский увидел, что у порога кабинета стоит небольшой, туго набитый рюкзачок.
– Хорошо, хорошо, – покивал Данилевский, поправил на крючковатом носу очки, взялся за письмо.
Письмо начиналось обычными словами: «Дорогая наша “Комсомолка”», и Данилевский, чуть усмехнувшись, согласно наклонил голову: для него, редактора военного отдела, она действительно дорогая, Данилевский здесь и зарплату получает, и «авоську» – продукты в буфете, и колеса у него от «Комсомолки»: возит черная блестящая «эмка». «Мы читаем тебя всей нашей заставой, расположенной в горах Памира, в двадцати пяти километрах от бывшего басмаческого села Дараут-Курган, – нет газеты ближе и любимее тебя. Еще мы читаем газету “Правда”. Интересуемся международными новостями – это нам положено знать по службе, которая, как ты знаешь, – особая, следим за новостями внутренними, за тем, как первая в мире социалистическая страна становится на ноги.
Все это нам важно и интересно, все это мы защищаем, и если нам понадобится отдать за Родину, за Сталина, за социализм жизнь – мы без всяких колебаний отдадим ее.
Пишем тебе, родная “Комсомолка”, всей заставой и просим помочь вот по какому поводу.
Служил у нас на заставе политрук Иван Пургин, – отзывчивый, сердечный человек, ворошиловский стрелок, сшибающий из маузера птицу на расстоянии пятидесяти метров. 25 июля сего года Ивана Николаевича Пургина не стало – погиб в бою с басмачами из банды Ибрагим-бека. Вместе с политруком Пургиным погибло еще два красных бойца.
Остался у Пургина сын Валя – он тебе, дорогая газета, привезет это письмо; Валю мы считали не только сыном политрука, считаем сыном заставы, общим сыном и за него у нас болят сердца. Отца мы Валентину заменили, мать, умершую от тифа здесь же, на Памире, тоже заменили, но держать его на заставе не можем. Не имеем права. Наш Валя – Валентин Иванович Пургин, с отличием окончил школу и ему настала пора определяться.
Кем быть Валентину? Мы бы хотели, чтобы он стал командиром Красной армии. Парень он боевой. Когда ему было пятнадцать лет, на заставу налетели басмачи – полторы сотни стволов и ножей пришли из Ирана. На заставе находился лишь один наряд – два человека, еще повар, жена командира и Валя – всего пятеро.
Валя несколько часов не вылезал из-за пулемета – отстреливался. Наряд погиб, повар был ранен, жена командира лежала без сознания, и если бы не Валентин – застава была бы сожжена, а раненые зарезаны. Валентин держался до подмоги, спас заставу и за это был награжден орденом Боевого Красного Знамени».
Данилевский, поддернув пальцем тяжелые очки, снова глянул на эмалевый жарок, украшавший грудь гостя, с уважением кивнул пареньку – а ты герой, выходит… Неплохо бы о таком дать в газете заметку, хотя бы простую информашку строк на пятнадцать, он с досадою крякнул: и как только ребята из его отдела такого орла проворонили? Раньше надо было давать такую заметку – раньше! И что сейчас махать кулаками? Поздно махать! Данилевский смущенно покрякал в кулак и продолжил чтение.
«Но сам Валя не хочет быть командиром РККА, – с огорчением писали бойцы заставы, – он считает, что в будущем, когда на земле установится мировой социализм, войн не будет. Войны просто-напросто отомрут, воевать станет не с кем, и профессия военного изживет себя.
Валентин Иванович Пургин хочет быть гражданским человеком, сугубо гражданским – например, выучиться на инженера и строить мосты, еще он может быть учителем и преподавать в школе литературу. К литературе Валя склонен очень, он пишет стихи, которые мы читаем всей заставой, и вполне достоин быть студентом ИФЛИ-института, который выпускает поэтов и философов. Если сумеешь, дорогая наша “Комсомолка”, помочь Вале поступить в ИФЛИ, будем очень тебе признательны, если нет – не обидимся. На нет и суда нет. Хотя будет очень жаль – литературный талант у Валентина Пургина, бесспорно, есть, его стихи тебе обязательно понравятся.
Он может быть и врачом – в боях не раз перевязывал раненых, терпелив к чужой боли, но эта профессия, мы считаем, – женская.
Помоги нам, “Комсомолка”, дай Валентину Пургину путевку в большую жизнь. Уверены, что ты нам не откажешь».
Далее шли подписи, пронумерованные – у каждой подписи стояла цифра. Всего подписей было семьдесят три.
– Садись! – прочитав письмо, предложил Данилевский Пургину. – Чего стоишь?
– Ничего, я постою, – лицо Пургина покрылось смущенным румянцем, и Данилевский понял: парень в первый раз в редакции.
– Ты что, считаешь, что в ногах есть правда?
– Наверное, есть, – неопределенно отозвался Пургин.
– Погоди минуту, – попросил Данилевский, нажал на черную кнопку, шурупами привинченную к боковине стола, на зов должна была явиться секретарша – молодая длинноногая красотка, как ожидал Пургин, все примечавший острым глазом, – в редакции ему было интересно, но появилась седенькая аккуратная старушка в синем халате, с порога вопросительно глянула на Данилевского. – Ты, тетя Мотя? – спросил тот. – А где Людочка?
– Я ее отпустила, Федор Ависович!
– Тетя Мотя, отпускать человека с работы перед подписанием номера могу только я, – сказал Данилевский. – Я, дежурный редактор.
– Но ты же знаешь, Федор Ависович, у девчонки подружка к свадьбе готовится, хлопот полон рот, вот я ее и отпустила. Я сказала, что сама с тобою переговорю, заступлюсь, ежели что. Не ругай ее, Федор Ависович!
– Ох, тетя Мотя, тетя Мотя, – покачал головой Данилевский. – Ладно, узнай, когда будет прессовая полоса.
– Сейчас, милый, – покорно наклонила голову старушка и исчезла за дверью.
– Стихи у тебя с собой? – спросил Данилевский.
Пургин смутился, неуверенно переступал с ноги на ногу – с него мигом слетел солдатский лоск, и Данилевский, понимая его, усмехнулся, лицо его сделалось добрым: сам Данилевский тоже пописывал стихи, но никогда никому их не показывал – боялся язвительных уколов, насмешек и вообще критики, даже обычной, рядовой, – поэтому состояние Пургина было ему более чем понятно.
– С собою стихи? – спросил он еще раз.
– А может, не надо? – тихо спросил Пургин.