Если, конечно, его не загребли под одну мелодию с Арнольдом и его братом Платоном. Коряга невольно ежился, втягивал голову в плечи – он признавал верх Пургина над собою и глушил в себе далекую, но очень ясную боль: Коряга тосковал по своим, по дому, по ватаге, которой привык управлять с двенадцати лет, глаза у него темнели, лицо покрывалось какими-то дряблыми, не по возрасту глубокими морщинами, и тогда студеный ветер снова бил Пургину в лицо: а вдруг Коряга не выдержит?
Не выдержит, сломается, вымахнет на улицу и угодит в руки, которые его ищут. Пургин в такие минуты старался быть ближе к Коряге, пересказывал ему Конан Дойла и Лондона, говорил о людях, которых считал великими.
– Шлиман, например, и Ованс – два гениальных археолога, – Пургин щурил глаза, брал из пачки папиросу, медленно раскуривал ее – в этой берлоге он научился курить, иногда в нем поднималась щекотная волна нетерпения, на коже возникал нервный зуд, и чтобы как-то успокоиться, он один раз взял в руки папиросу. Слышал, что табачный дым успокаивает людей, убаюкивает, словно хорошая сказка, один раз попробовал затянуться – дым ожег ему глотку, вызвал кашель, озноб и боль в кишках и одновременно некую странную вялость, умиротворение: озноб быстро прошел, ощущение того, что он стоит на битом стекле и не может сделать ни одного шага – именно это ощущение поднимало в нем нервную волну, – исчезло. Пургин повалился на диван и заснул. Спал он всего минут двадцать, проснулся совершенно новым, освеженным человеком. Так он пристрастился к куреву. – Мир считает Шлимана и Ованса самыми просвещенными людьми.
– Евреи небось, – недовольно буркнул Коряга, с настороженным видом подходя к форточке – ему захотелось дохнуть свежего воздуха.
– Не знаю. Австрияки, немцы, евреи – все они носят одинаковые фамилии. А ты что имеешь против евреев?
– Ничего!
– Правда, Ованс – человек вторых ролей, он всегда бывал хорош на подхвате, а вот Шлиман во сне увидел Трою, проснулся, поехал в место, где он увидел Трою, ткнул лопатой в землю и попал в стену сказочного Троянского дворца. Завидую таким людям!
– Есть все-таки жизнь на земле, – размягченно проговорил Коряга, – везет же! – поймал снисходительный взгляд Пургина и подобрался. – Человеку, говорю, везет, Шлиману твоему.
– Шлиману уже не везет, он умер.
– Ну так… – Коряга хотел сказать «Туда ему и дорога!», но вместо этого произнес: – Царство ему небесное!
Поначалу дни тянулись медленно, жить было трудно, а потом дни убыстрили свой ход и покатились, и покатились.
– Теория относительности… говорят, есть такая, – Коряга втянул сквозь зубы воздух, поболтал его, будто воду, во рту, – насчет времени. Вот когда с любимой под кустиком сидишь – время летит незаметно, часы проносятся, как минуты, а когда тебя задом сажают на горячую сковородку – минуты превращаются в часы.
Пургин поморщился: грубо!
– Интересно, разыскивают нас или нет? – спросил Коряга, и Пургин мигом ощутил на своих щеках металлический охлест зимнего ветра.
– Насчет «разыскивают» не знаю, но вот насчет «ждут» – точно ждут. В одном или в двух местах – просто обязательно.
– Засада, что ль?
– Возможно, и засада.
– Так, глядишь, и в булочную не удастся уже сходить. Увидят, запрут под замок в «черном воронке» и – фьють! Держаться нам теперь с тобою, брат, до гробовой доски вместе!
– Если позволит кошелек, – сказал Пургин. Деньги у него были – в конторе у Калинина взял немало, но сообщать о них Коряге не хотел.
– Где же ты, наш банкир Сапфир Сапфирович? Если кончатся монеты, вылезем на улицу, почистим пару трамваев и опять заляжем! – Коряга вздохнул.
Подпольная жизнь их на квартире около Политехнического кончилась неожиданно – с Дальнего Востока вернулся Корягин брат – щупловатый, похожий на подростка старший лейтенант с седыми висками, и жена его – толстушка со смешливым лицом и крохотным носом-пуговкой, вросшим в лицо на манер прыща. Жена первой вошла в квартиру и весело воскликнула:
– О-о, да тут целое общежитие!
Хорошо, что Пургин не давал замусоривать квартиру, следил, чтобы не было ни обрывков бумаги, ни сухих хлебных корок, ни объедков, и пыль стирал регулярно: толстушка осталась довольна.
– Не думала, что у меня такие аккуратные постояльцы! Молодцы, ребята! А чего вы тут вдвоем делаете?
– В институт поступать готовимся, – сказал Коряга, – штудируем школьные премудрости.
– Поздновато что-то, – засомневалась толстушка, – экзамены вроде бы везде уже прошли.
– А мы на будущий год! Заранее решили.
– В заочном юридическом экзамены с первого января, – добавил Пургин.
– Мы вам мешать не будем, мы сегодня же вечером отбудем в Одессу, – сказал старший лейтенант. Несмотря на школярскую внешность – у него было такое же сложение, как у Пургина, под гимнастеркой проступали острые мальчишеские лопатки, он выглядел много солиднее. – В санаторий на целый месяц.
– Поздновато что-то в отпуск, – жалея брата, проговорил Коряга, – нам в институт поздновато, а тебе в отпуск.
– Как дали отпуск, так и поехали. Путевок раньше не было.
– Все спешим, спешим, спешим… – с деланным недовольством пробормотал Коряга.
Приезд старшего лейтенанта был сигналом для Пургина, он понял, что пора выплывать на поверхность.
Старший лейтенант оставил на квартире кое-что из своих вещей – сапоги, пилотку, два ремня, планшетку, выстиранный рюкзак, две пары галифе, старую хлопчатобумажную форму, обесцвеченную злым уссурийским солнцем, белье, кое-что по мелочи.
– Пригодится в доме, – сказал он. – Вдруг картошку придется копать!
Старая красноармейская форма как нельзя лучше подошла Пургину, она села на него так, будто специально была сшита.
Через неделю Пургин с сожалением оглядел стены своего пристанища, поморщился недовольно: «Без меня Толька все загадит, заплюет – как пить дать, превратит в мусорную свалку!» – ощутил натек тепла в виски; тепло стало горлу и глазам, затем, не оглядываясь, вышел на улицу, сел в трамвай и поехал на Белорусский вокзал. А оттуда до «Комсомолки» было рукой подать.
Стоя в темноте за газетным киоском и глядя на яркие узкие окна здания, похожего на неопрятный, отправившийся в неведомое корабль, он достал из рюкзака орден и привинтил его к гимнастерке.
Через пятнадцать минут Пургин уже находился в кабинете дежурного редактора Данилевского.
Данилевского он прозвал Серым – за впалые, слабого пепельного цвета щеки и унылый крючковато-длинный нос, будто птичье яйцо украшенный крапинками.
Шеф отдела был занудлив, никогда не выходил из себя и учил Пургина писать крохотные, величиной в пять строк заметки – главное, чтобы строчек было ровно пять, если же их оказывалось шесть, размеренным трескучим голосом читал нотацию:
– Ты должен быть профессионалом. А профессионал работает так – если ему заказали репортаж в девяносто восемь строк в номер, значит, в номер должен лечь репортаж из девяноста восьми строк. Если ты даешь информацию о победителе по пулевой стрельбе в Западном военном округе Лайдакове в пять строк, то информация о победителе в пулевой стрельбе из Забайкальского округа Дурандине должна быть тоже в пять строк. Если дашь шесть – может быть скандал. Понимаешь? Дурандин на нас обидится.
– Нет, – честно признавался Пургин, не постигая всех тонкостей, которыми оперировал Данилевский, – это были высокие политические материи, которые вызывали у него улыбку. Он умел писать стихи, и это было гораздо важнее информашек в пять строк.
– Э-э-э, – огорчаясь, уныло тянул Данилевский, не понимая, почему этот орденоносец не придает значения вещам совершенно очевидным. Ведь из-за одной такой строчки обиженный может подать на газету в суд. За оскорбление личного достоинства. И выиграет, вот ведь как.
Смешно было думать, что познание только этой истины делало бы Пургина профессионалом. И тем не менее Пургин принес в редакцию две бутылки кагора, чтобы отметить первую напечатанную заметку. Он взял первую свою цель, прошел первую отметку, и внутри у него сладко и печально сжалось сердце. Заметку он опубликовал под своей настоящей фамилией, справедливо полагая, что никогда ни один сыщик на свете не совместит эту фамилию с фамилией безвестного паренька, жившего когда-то в тихом московском проулке и невесть куда закатившегося.