Позором считалось, если человек не выбивал восемьдесят очков из ста. Стрелять учили всех, словно в стране образовались избытки патронов и их непременно надо было сжечь – патроны жгли сотнями, стреляли по мишеням, по чучелам, фанерным фигуркам, искренне радовались, если удавалось продырявить деревянному человечку сердце, огорчались, когда пуля уходила в «молоко», и чуть не плакали, если не находили обожженных свинцовых пробоев.

Лучших стрелков награждали особым значком – яркий, с алой звездой и бронзовым человечком, прижавшим к плечу винтовку, – человечек целился прямо в сердце невидимому неприятелю, тому, кто пытался рассмотреть значок, внизу, под фигуркой, ярко блестела эмалевая мишень, назывался значок «Ворошиловский стрелок». В стране было много ворошиловских стрелков, все носили крупные броские значки. Пургин тоже получил такой значок, но не носил его.

Было похоже, что страна готовится к широкомасштабной военной операции, в которой примут участие все жители, даже дети. Беззубые старухи станут палить из мосинских винтовок, метко поражая бaсурманов, восьмилетние мальцы поползут со связками гранат под танки, а зрелым мужам – таким, как Данилевский, Георгиев, Пургин и, естественно, Ворошилов, – надлежит командовать боевыми действиями и красочно описывать подвиги.

Страна в едином порыве пела популярную песню:

На границе тучи ходят хмуро,

Край суровый тишиной объят,

На высоком берегу Амура

Часовые Родины стоят.

Редакция послала Пургина на полигон, расположенный недалеко от Москвы – расстояние было небольшое, но Пургин добирался до него чуть ли не сутки, предъявляя свое удостоверение – кожаные корочки с золотым тиснением – бойцам в мокрых пилотках, вылезающим из кустов, и строгим командирам, прячущимся в фанерных будках контрольно-пропускных пунктов. К удостоверению ему выдали специальный бумажный пропуск, который вызывал у проверяющих бо́льшее уважение, чем внушительные кожаные корки, и Пургин, чувствуя, как у него холодеет лицо, вспоминал присказку: «Без бумажки ты букашка, а с бумажкой человек». Все эти строгости наводили на мысль, что страна обладает таким оружием, какое еще не знает никто, оно просто неведомо миру, лица командиров были непреступно-тверды, а бойцы были готовы гоняться со штыком не только за случайно проникшим сюда полоротым земляком – за зайцами и земляными крысами.

Несколько невидимых цепей опоясывали полигон, к которому, видать, стремился не только корреспондент «Комсомолки», но и все шпионы мирового империализма – всем было интересно, что тут, у русских, понаворочено.

Секретный полигон оказался обыкновенным глинистым полем, изрезанным мелкими гусеничными колеями, с пожелтевшими сухими кустиками и травой, которой не касалась коса.

Над полигоном в серой выси висело несколько запоздалых жаворонков – пора их прошла, но жаворонки были обмануты весенней неубранностью земли и густотьем прошлогодних трав, пели ликующе, зачарованно, украшая серое душное небо своим присутствием.

Перед командным домиком – окрашенным в защитный цвет дощаником, стоял танк БТ-26, который Пургин много раз видел, знал по фотографиям и схемам – в военном отделе иногда приводилось тупо бубнить, зажав уши руками, чтобы не слышать ничего постороннего, – заучивать схему электропитания какого-нибудь старого самолета, скоростью своей равного скорости телеги и подлежащего полному списанию, либо заучивать технические характеристики тонкоствольной пушки, броневика на железном ходу или обычной штыковой лопаты – все это могло понадобиться в любой момент, и Данилевский, морщась от того, что вынужден требовать от своих сотрудников не то, настаивал на зубрежке, косил глазами в сторону и, вяло шевеля ртом, повторял про себя техническое описание древнего пулемета «максим» и мин с сахарным взрывателем.

Из командного дощаника к Пургину вышел щеголеватый майор с крохотными танками в бархатных черных петлицах, козырнув, потребовал еще раз документы Пургина, и тот, ощущая в себе сложную смесь далекого, запрятанного внутрь страха и какого-то странного превосходства над этим майором, совсем не догадывающимся о том, кто есть на самом деле Пургин, предъявил бумажный смятый пропуск, не предъявляя редакционных корочек. Майор удовлетворенно кивнул и сказал Пургину:

– Мы вас, товарищ корреспондент, познакомим с новой модификацией танка, которому надлежит принять участие в будущей войне.

Пургин, окинув взглядом знакомые контуры БТ-26, хотел было сказать, что этот коняга бегал еще в ту пору, когда деды с фузеями в руках поддерживали восстание Емельяна Пугачева, а костлявые российские одры не раз вытягивали его, нахлебавшегося грязи по смотровую щель и застрявшего в очередной луже, на сухое место, но смолчал – раз майор считает, что этот танк – новейший, секретнейший и вообще… тсс… ни слова о нем! – то значит, так оно и есть. Собственно, Пургин собирался писать не о танке – чего писать о громыхающих железках, которые в любой армии ничего без людей не сделают, – он собирался писать о людях: об этом майоре с фальшиво-строгим голосом и выражением генеральской значительности на простоватом крестьянском лице, едва дотягивающем до капитана, а он уже майор, о парнях, вылезающих с винтовками из тихих густых кустов, чтобы проверить документы, о трактористах, ставших танкистами, даже об этих жаворонках, висящих над горбатым полем полигона.

А танк… Ну что танк? Даже если он напишет, что катался верхом на башне танка T-26 и вдыхал острый запах бензина, цензор все равно все вычеркнет: врагу не положено знать, что танк заправляется бензином, пусть враг считает, что танки наши питаются дровами и водой, при случае готовы питаться даже сеном и конской мочой, но обязательно сломают горло неприятелю, а тонкая, в палец, пушка выплевывает не снаряды, а хлебные батоны…

Его действительно посадили на броню танка БТ-26 – позади башни был протянут узкий поручень, как на палубе прогулочного пароходика, Пургин, держась за этот поручень, трясся на гулком теплом железе, думая о том, что эта консервная банка слаба и ненадежна, мотор ее стрекочет, словно у мотоциклетки, и рот забивает вонючим клейким дымом – окажись на месте Пургина десантник похлипче здоровьем, он в обмороке свалится с брони под гусеницы.

Было Пургину не по себе, изнутри глодала печаль, подкатывала к самому горлу, но он держался, старательно записывая фамилии бойцов, случаи, когда они проявляли мужество, записывал еще что-то, казавшееся второстепенным, необязательным, и думал о том, что в воздухе хорошо видимым столбиком поднимается пороховой дым. Назревали события, которые обязательно должны будут коснуться и его, – и тогда придется сменить нагретый редакционный диван на что-то другое…

Такая смена декораций не входила в планы Пургина.

В июле начались события на озере Хасан – части 33‑й стрелковой дивизии под командованием комбрига Берзарина вступили в мелкие, похожие на обычные приграничные стычки бои с японцами. Крупный бой – с большими потерями, кровавый, у сопки Заозерной – был еще впереди.

Редакционные конторы были похожи на муравейники, сюда звонили, телефоны охрипли только от одних междугородных вызовов, сюда приезжали, почтальоны в мешках приносили телеграммы, вываливали грудой прямо в коридорах, сотрудники часами дежурили у телетайпов, желая поскорее сорвать ленту с сообщением о том, что происходит в зоне боевых действий, военные отделы укрупнились, обрели особую значимость, их сотрудники получили командирскую форму. На фронт начали оформлять специальных корреспондентов – лучших из тех, что имелись в редакциях.

В «Комсомолке» у кабинета главного редактора поставили часового с винтовкой – штык наголо, сталь грозно протыкала воздух: все-таки главный «Комсомолки» – член правительства.

На фронт газета решила оформить Пургина – лучше, чем этот крепкий немногословный парень, корреспондента не найти: обаятельный, лишнего слова не скажет, надежный, с толковым пером, а главное, знает, как свистят пули и чем пахнут гильзы после выстрелов, – все это Пургин изведал на заставе, он знает, какой дух идет от потливого басмача, а от басмача до кривозубого самурая, как известно – один шаг. Пургин спокойно выслушал сообщение о том, что ему надо собираться на фронт.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: