Застуженный зимний трамвай несёт меня к цели, и уже на остановке я вливаюсь в поток людей, стремящихся туда же, на Птичий рынок. Я слышу собачий лай, вижу чернеющую вдали толпу, и ноги сами всё быстрее и нетерпеливее несут меня вперёд.
Уже издали я чувствую знакомый запах горящих спиртовок, прохожу мимо собак и птиц к длинному ряду аквариумистов. И к собакам, и к птицам я потом обязательно вернусь, но сначала — рыбки, рыбки! Большие и маленькие переносные аквариумы полны сверкающих живых драгоценностей. Проталкиваясь сквозь стену мальчишек, извечных посетителей Птичьего рынка, я смотрю на отливающих фантастическими цветами смарагдовых гуппи, на нежно-розовых лялиусов и полосатых макроподов; я мысленно примериваюсь к умопомрачительным полосатым барбусятам-суматранусам и серебряным блюдцам-скаляриям и с завистью смотрю на недоступную фиолетово-синюю цихлиду. Мне хочется купить и полосатых данюшек, и длинноусых голубых гурами, и добрых неуклюжих сомиков… Меня, как всегда, охватывает растерянность, и, мучимая соблазнами, я хожу кругами, долго выбираю мотыль: мне нужно, чтобы он был рубиново-красный и упругий. За годы моих «аквариумных страстей» я уже научилась разбираться в мотыле.
На этот раз я пришла с твёрдым намерением купить несколько молодых огненных барбусов, но, увидев великолепных длиннохвостых петушков, я решаю, что они мне нравятся сильнее и, не приняв никакого решения, бреду смотреть птиц и собак.
Мимо канареек и волнистых попугайчиков я обычно прохожу быстро. Они кажутся мне совершенно одинаковыми, а когда я вижу щеглов и чижей, снегирей и клестов, грызущих прутья клеток своими загнутыми клювами, мне всегда, до щемящей боли, жалко их: они когда-то летали по лесам и оврагам, пели свои песенки и не гадали, что попадут в клетку… Будь моя воля, я выпустила бы их всех, не раздумывая.
Ко мне вдруг подскакивает пожилой и помятый мужичок с бумажным пакетиком в корявых руках.
— Девочка, возьми щегла, задаром отдаю!
Я заглядываю в пакетик, и оттуда на меня смотрят испуганные чёрные бусинки. Щегол имеет явно не лучший вид и дышит тяжело, приоткрыв клюв.
— Вы же его задушите! Как вы его держите?!
— А чё ему будет! — крякает мужичок, выпустив мне в лицо облако перегара, и ещё сильнее сжимает бумажный пакетик. Щегол безнадёжно и жалобно верещит.
— Сколько?! — в отчаянии спрашиваю я.
— За трояк отдам, бери! — с надеждой хрипит мужик.
И я, хотя мне вовсе не нужен щегол, а нужны огненные барбусы, достаю вдруг единственные три рубля, и вот уже у меня в руках бумажный пакетик… Мне кажется, что сквозь газету мои пальцы чувствуют биение крошечного щеглиного сердца. Где-то на балконе у нас есть старая клетка, мы купили когда-то волнистых попугайчиков, голубого и зелёного, а на следующее утро они умерли. С тех пор, кроме голубей, других птиц у меня не было.
За пазухой щегол притих, пригрелся и перестал верещать. Только в трамвае я заметила, как у меня замёрзли ноги.
Старая, чуть погнутая и кое-где поржавевшая клетка вполне подошла для нового члена нашей семьи. Мы повесили клетку высоко, вплотную к оконному стеклу. Щегол немного побился о её стенки, но быстро успокоился и, устроившись на жёрдочке, принялся приводить в порядок своё помятое оперение.
Я назвала его Чирпом. Видимо, его поймали этой осенью. Он был диковат, но в то же время с каждым днём в нём раскрывалась его общительная и жизнерадостная натура. Он много чирикал на своём щеглином языке, и мне казалось, что он часто повторяет своё имя: «Чирп, чирп, чирп!»
Дзинь-дзинь, дзинь-дзинь, — целыми днями скакал Чирп с жёрдочки на жёрдочку, и комната, наполнившись его нехитрым щебетом, вдруг удивительно ожила. А когда низкое зимнее солнце жёлтыми прямоугольниками падало на стены, в комнате становилось весело и празднично. В сумерках Чирп успокаивался, долго чистил перья, а потом, спрятав голову под крыло, превращался в пушистый нежно-кремовый шарик. Спящий Чирп всегда казался мне беззащитным и одиноким; хотелось тихо взять в ладони этот тёплый живой комочек.
На наш балкон то и дело заглядывали воробьи и синицы. И Чирп мгновенно настораживался, ерошил пёрышки на ярко-красном затылке и воинственно чирикал.
Однажды произошло то, чего я давно и тайно ждала от Чирпа: он запел.
Как-то, возвратясь из школы в унылом настроении, я взяла пластинку с концертом Вивальди. С первыми звуками скрипки Чирп насторожился, затих, медленно вытягивая шею, и вдруг запел.
Он запел сразу, захлёбываясь, торопливо и жадно, стараясь пересилить своим голосом целый камерный оркестр! Я выключила музыку — замолчал и Чирп. Включила снова, и снова он запел.
Казалось бы, ну что там щегол? Куда ему до соловьиных трелей! Но для меня песенка Чирпа была самой красивой и звучной. Да и вообще, разве могут у птиц быть некрасивые голоса? и в ворковании уличных голубей, и в чириканье воробьёв, даже в истошном курином кудахтанье — во всём есть своя неповторимая музыка.
…Так думала я, слушая Вивальди и Чирпа. Песня Чирпа была наполнена солнечным, ликующим весенним теплом. Я закрыла глаза и оказалась в лесу, среди дымчатых стволов и прелой земли с редкими, фиолетовыми глазками первых фиалок…
Музыкальные вкусы Чирпа выяснились очень скоро. Больше всего Чирпу нравились скрипичные концерты Вивальди и других композиторов барокко. Паганини вызывал у Чирпа какую-то нервозность. Любил он симфонический оркестр, а к фортепиано оставался совершенно равнодушен. Чайковский Чирпу нравился, а Рахманинов — нет. Видно, казался слишком сложным. Из певиц Чирп признавал лишь Елену Образцову, а вот мужских голосов терпеть не мог, сразу начинал сердито скакать — дзинь-дзинь — и бить крыльями по клетке. Зарубежную и советскую эстраду Чирп просто игнорировал.
Вообще мне казалось, что у нас с Чирпом очень схожие вкусы.
Мы слушали так много музыки, что Чирп постепенно «распелся», и теперь всё чаще начинал петь в тишине квартиры. А может, начал чувствовать близость весны, ведь стоял уже февраль, ветреный и снежный. Огненных барбусов я так и не купила и теперь уже подумывала о том, не купить ли для Чирпа подругу.
В конце февраля надоедливы и утомительны зимние дни. Уже не хочешь снега и мороза, а снег идёт и идёт, лёгкий, пушистый; и морозец бодренько поскрипывает тёмными вечерами, и ничто, казалось бы, не говорит о конце зимы. И всё нетерпеливее ждёшь марта, в душе надеясь, что весна придёт в первый же мартовский день. А весна часто обманывает, и март несёт с собой тот же холод и снег.
Мы, наивные люди, легко верим зиме и крепко держимся за свои шубы и лохматые шапки. И только птицы не обращают внимания на это зимнее коварство; их не обманешь, не обведёшь вокруг пальца, как нас. Голуби уже метут хвостами тротуары, вышагивая вокруг своих голубок. Воробьи истошно чирикают на карнизах, а вороны и галки всё чаще выделывают в небе рискованные пируэты.
Наш маленький музыкант тоже предчувствовал близость весны.
Может, тихо сказало ему об этом яркое солнце, бьющее в его клетку в редкие ясные дни; а может, сообщили болтливые воробьи или протенькали синицы, перед тем как перебраться из города в родные леса.
Но Чирп пел самозабвенно, вдохновенно, ликующе, как будто сидел не в тесной клетке, а в ветвях высокой берёзы в весеннем, полном запахами и звуками лесу. Его голос становился сильнее с каждым днём, и песня наполнялась всё новыми красками и оттенками.
Изо всех сил Чирп звал весну.
И весна пришла. Сразу растопила грязный городской снег. Заблестела на потолке и стенах солнечными отражениями из луж. Раскрыла на деревьях разбухшие почки и наполнила лес птичьими голосами. Вместе со всеми птицами прилетели и братья нашего Чирпа — щеглы. Прилетели, чтобы петь свои песенки, строить гнёзда, выводить щеглят… А Чирп сидел в своей клетке и пел, пел, пел.
Я долго не могла понять, что меня мучает. Это было со мной впервые. И чем жарче грело солнце, чем зеленее становились деревья и душистее воздух, тем тяжелее становилось у меня на душе.