В Урахах, в каменной башне, жил старик-дядя, брат матери Алибека. Его звали Магома-Хирша, как говорила мама. Мы познакомились еще с молодым человеком, как будто нашим родичем, носившим библейское имя праотца всего человечества — Адам. Вообще надо сказать, что в Дагестане окружали нас имена ветхозаветные, а иной раз и евангельские — то Ибрагим (Авраам), Сулейман (Соломон), Шамиль (Самуил), Дауд (Давид), Юсуп (Иосиф), Якуб (Иаков), Мусса (Моисей), а то Джабраил (Гавриил), Иса (Иисус), Мариам… Вместе с Адамом ходили мы на мусульманское кладбище к могилам предков. Боже, какая грустная картина — покосившиеся, замшелые каменные стелы, покрытые арабской вязью, настоящая пустыня, как будто никому из живых нет дела до тех, кто покоится под этими давящими человека камнями.
Куда интереснее в самый солнечный жар, полуголыми, черными, как негры, носиться босиком по острейшим камням высохшего русла реки. Попробовали бы мы это проделать весной, когда тают льды и даже малый ручей вздымается и бурлит! А летом — только высохшая грязь, но почему-то весело именно там скакать в виде каких-то чертенят, даже не поранив закаленные в пекле, песке и сухой грязи пятки.
Иной раз хорошо поиграть в куклы с аульскими девочками — они их сами шили и одевали, как настоящих горянок. Играли в продавцов и покупателей, взвешивая на маленьких самодельных весах какие-то камешки, веточки, цветочки. Расплачивались настоящим серебром — старинными монетами, которые носили и женщины, и девочки в виде ожерелий. Сколько их я увезла в Москву! И там тоже у нас были в ходу старинные царские монеты (все, конечно, с дырочками или ушками) или арабские и персидские дирхемы. В летнюю жару нелегко набирать воду из студеного источника где-нибудь под горой и нести ее наверх. Женщины терпеливо спускались вниз с медными узкогорлыми большими кувшинами, под которые подкладывали на плечо мягкую плоскую подушечку, чтобы она не упала, с петлей, надетой на шею. На прощание мне подарили такую же, парчовую, вышитую золотом и серебром, крохотную, для куклы. Я храню ее как дорогую память вместе с такой же плетеной кукольной корзиночкой для хлеба. Наверное, это признак сентиментальности, но ничего поделать не могу. И в разорении семьи, и в бедствиях войны эти умилительные игрушки были со мной наравне с двумя дорогими книгами — Ветхим и Новым Заветом на французском и библией Мартина Лютера.
После Урахов я никогда больше не бывала на альпийских лугах Дагестана. Но запомнила их тоже на всю жизнь. Аромат трав, блеяние ягнят, ласковые овечки, и тут же приготовленные творог и сыр, здесь же козье молоко и теплые лепешки. Все вкусно, аппетитно, веет свежестью и небывалым покоем.
Но и малоприятные случались приключения. Ездили в соседний аул на свадьбу, возвращались все навеселе к вечеру. Меня усадили за спину какого-то удалого молодца и привязали. Незаметно ослабела подпруга, которая меня поддерживала. Я стала сползать с крупа лошади, а кричать почему-то не кричала. Может быть, стыдно было, а может, страх напал. Заметил отец, подхватил меня, посадил перед собой, дал нагоняй незадачливому детине. А впереди-то хорошо сидеть на лошади, когда тебя держат крепкие руки и ты сверху, с высоты, важно обозреваешь жалких путников. Ну совсем как дама рыцарских времен.
Сколько раз так крепко и надежно держали меня руки любящего отца, когда сажал меня в седло. Но все это прошло. Наша самая замечательная и последняя поездка в Дагестан кончилась в 1934 году.
Даже теперь на Арбате, ночью, когда слышу цоканье копыт вблизи ограды нашего дома — это лошадки после рабочего дня возвращаются домой: катали праздных гуляк — что-то в душе встрепенется и вспомнится. О, почему все уходит?
Были у нас приключения на море, может быть и смешные, если посмотреть на них теперь, но тогда, в раннем детстве, очень даже страшные. Море Каспийское — зеленое-зеленое. В детстве я его не боялась вблизи, а вот сверху смотреть с горы страшно. Всегда думаешь: вдруг сорвешься и прямо в бездну. А вблизи, да еще на берегу, да еще если приехали на промыслы рыбные, так приятно и даже аппетитно.
Всюду развешаны сети, веревки, на которых висят толстые, истекающие жиром, янтарные каспийские сельди, называемые таранками, их обвевает солнечный ветер, а потом их будут коптить, и совершится вкуснейшее чудо. Тут же икра, черная икра, о том, что есть красная, здесь даже и не знают, наверное. Здесь осетры, белуга, стерлядь идут в устье Волги, которая, как известно, впадает в Каспийское море, и устье это — целый мир, кишмя кишащий живностью, приманка для охотников и рыболовов всех видов. А здесь на промыслах горы черной икры. Я не преувеличиваю. Время было блаженное для обитателей моря. Люди, занятые гражданской войной, убивали друг друга, а рыба радостно плодилась в морской утробе. И нас угощают — икринка к икринке, можно есть ложкой.
В память об этом я, бывало, в Москве всегда, даже в трудные времена, покупала Алексею Федоровичу икру. Лучше чего другого приземленного не куплю, а это — праздник, благо рядом, на Арбате, он всегда в изобилии. И если отправляли меня в Киев, спасая от высылки в Ашхабад, в утешение Валентина Михайловна и Алексей Федорович с оказией (а она часто случалась) посылали мне черную икру развесную прямо из голубых больших железных круглых банок с надписью по-французски caviar, и завтрак мой был своеобразен: перед уходом в университет имени Шевченко (бывший святого Владимира) — отварная картошка с икрой. Вкусно!
Так вот, Каспийское море как будто совсем свое. Пляж прекрасный, песок золотой, не то что на Черном море. Мы обычно сидим на берегу с нянькой или реже с мамой. Время от времени я лезу в воду и делаю вид, что плаваю, — ползаю по прибрежному дну на руках. Почему не научили? Ведь отец прекрасный пловец, Мурат научился, а я — нет. Возможно, потому, что я задумывалась. И виноваты в этом книги о морских путешествиях, картины которых с описанием морского дна приводили меня в ужас.
Действительно, испугаешься. На картинках ползут всякие гады, змеи, спруты, каракатицы, все исключительно чудовища, на которых я не могла смотреть, а закладывала картинки белой бумагой.
Вот заберусь в воду и ползаю у берега — вижу донышко вполне приветливое, а как задумаешься над бездонностью этого своего моря, так охватывает ужас. И посейчас. Боюсь бездны. И всегда страшно, когда читаю псалом 41-й, где «бездна бездну призывает» («abyssus abyssum invocat») — у меня латинские были раньше псалтирь и молитвенник — такие обстоятельства случились. Правда, что об-стояние — в этом нет ничего хорошего, смысл об-стояния тяжелый.
А потом однажды наша родственница, ровесница старшего брата, Диата Далгат схватила меня и решительно бросила в воду, чтобы, барахтаясь, я непроизвольно поплыла. Но меня охватил такой ужас, что стала захлебываться, и Диата едва дотащила меня до берега в полном кошмаре. И теперь, как вспомню глубину подо мной, тяжелую соленую волну, обманчиво-ласковую и коварную, глаза зажмурю от страха перед бездной.
И даже под Москвой, в Болшеве на Клязьме тишайшей, никогда не входила в реку, где дно вязкое, глинистое, где колышутся водоросли, да еще страсть какая — пиявки. Нет, увольте. А вот в горные ручьи, прозрачные, звонкие, стремительные, в каменные природные ванны с холоднющей водой или, наоборот, с нагретой солнцем, — с превеликим удовольствием. Пространство ограниченное, чистое дно видно, а то, что ручей бежит куда-то далеко, далеко, не страшно. Ступнешь, задохнешься от ледяной воды и на душистую траву — берег ведь рядом.
Кроме своего моря есть еще и свои горы. Издали смотришь — жуть берет: снега, льды, суровость, бесприютность. Что-то притягивает сначала слабого человека к небольшим холмам, пригоркам, к тому, что называется предгорьями, что имеет до некоторой степени границу, ограниченную видимость, то есть нет уходящих в небесную бездну вершин. Но разве это горы? Ничего подобного.
Вскоре после окончания войны, в годы 1940-е я отправилась навестить маму в город Владикавказ, в наш родовой дом, где дядюшка наш, Леонид Петрович, дал приют вернувшейся из мордовского Темниковского лагеря своей сестре Нине.