И вот урок. Отец не любит, когда мы держим в клетках какую-либо живность. Клетка — тюрьма, плен. Там, на Гунибе, я ловлю удивительных по размеру и экзотичной окраске бабочек — но это полбеды. Однажды нам в руки попадается маленький раненый ястребенок (принес кто-то из друзей — местных ребят). Боже, как он свирепо смотрит, как пытается клювом сломать решетку, через которую мы бросаем ему мясо, выпрошенное у Амбарцума. Но отец, когда ястребенок окреп, приказывает нам его выпустить. Мы печально взбираемся на скалы, нависшие над уходящей вглубь долиной, ставим клетку, открываем дверцу. Наш пленник нерешительно выходит, потом, как-то переваливаясь, бежит по склону скачками, помогая при этом крыльями, а потом вдруг, разбежавшись, взлетает. Радость охватывает нас. Мы понимаем — он свободен.
Именно поэтому никогда не забуду желтых мрачных глаз орла с подрезанными крыльями, которого горцы-охотники привезли на Гуниб нам в подарок. Орел привязан за ногу, крылья подрезаны. Он как-то странно передвигается, хромая, он ранен. Страшно и удивительно смотреть на его тяжелый клюв, когти, вцепившиеся в корни мощного ореха. Поражает беспомощность, и обида берет за эту царственную птицу в тенетах. Мы стоим печальные и понурые. Но отец обещает, что орла подлечат, крылья отрастут, и охотник выпустит его на свободу.
Надежда теплится в наших сердцах. Так же темным теплым вечером, глядя с высоты Гуниба вниз на извилистую где-то в далекой глубине дорогу, мы надеялись увидеть огонек приближающейся к нам машины. Мы ждали приезда отца (он уезжал по делам) и всматривались в непроглядный мрак южной ночи, а сверху падали одна за другой звезды, целый звездный дождь, и мы не успевали загадывать наше заветное желание: приедет? Нет. Приедет? Нет. Приедет! Приедет!
На этот раз он приехал.
Хорошо. Прекрасно. Можно подумать, что все мое детство — сплошной праздник, одни каникулы, которые иной раз прерываются уроками, двойками по математике, нерешенными задачами и кое-какими болезнями — к счастью, несерьезными. Ведь все это ежедневное, ежегодное, как хотите, но внешнее, я бы сказала, торжество материи, жизни физической. Но книги читаются бесконечно, о них думаешь, о героях книжных, о героях, создавших книги мечтаешь — вот бы встретить их в жизни. Даже вечные каникулы однообразны и в конце концов скучны.
Какие-то странные мысли неожиданно (а я думаю теперь, что вполне ожидаемо) копошатся в голове — знак пробуждающейся души, сердце как будто давно пробудилось. Меня начинают непрестанно преследовать некоторые вопросы. Я не знаю, что их называют метафизическими, да они впрямь таковы и есть, именно попросту, по Аристотелю, те вопросы, что стоят за «физикой», вырастают после нее. И они потруднее, чем просто физика.[108]
Особенно беспокоит меня один после переезда в Москву и бесконечного чтения лет в восемь — десять. Да что же это такое? Какую книжку ни возьми, о каких интересных событиях и людях ни говори, о чем в каких-нибудь словарях ни посмотри — все уже было. И не то, что я надеюсь на какие-то новые открытия, которых прежде не знали, и думаю о том, что еще изобретут нового. Нет.
Мир представляется мне огромной усыпальницей, совсем как знаменитые пирамиды. Мир, который полон стольких событий, героев и негероев, мир этот мертв. Вся история представляется мне каким-то слоеным пирогом (образ этот очень для меня ясен). Один слой мертвый, другой на нем, и так — бесконечно. Мощные слои. Мы же, которые живы, обитаем на тоненькой полоске жизни, мы — над вечной могилой. Ведь и земля наша — шар — тоже устроена таким образом. Где-то в глубинах ее невидимо пребывают некие силы, неужели вырвутся наружу? А мы, человечки, бесстрашно обитаем на тоненькой поверхности, примостились как временные гости? Как бы не сорваться со своего жалкого насеста!
И что станет с нами? Я бесконечно перелистываю хронологические таблицы, измеряю, сравниваю поколения богов, царей, героев в разных странах. Смотрю не только далеко, но и поближе. Кто сколько жил. Что-то быстро люди покидают свет. Как же так? Они ведь тоже, как и я, нашли в свое время место на поверхности настоящего, того, что есть, и вдруг они уже не есть, а были. И так вечно, и так ужасно. Вечная смерть. Я не знала тогда знаменитых строк Вл. Соловьева:
И не знала, что у Данте в «Божественной комедии» — Бог-любовь, облеченный в нестерпимый огненный свет. И не знала я платоновского «Федона», а ведь в этом великом диалоге речь идет о доказательствах бессмертия души и о том, что мы, людишки, живем совсем ненастоящей жизнью, а та, подлинная, — после смерти. Там душа увидит истинный свет, истинное небо, истинную землю. И не знала, что у Платона высшее Благо, недостижимая Идея и есть Любовь. И не знала, что Аристотель назвал Бога-перводвигателя «идеей идей». Да мне рано было все это знать. Объяснить мне мучившие меня мысли в то далекое время никто не мог, да я и не пыталась спрашивать, зная хорошо, что ответа не найду. А если бы нашла, то не впала бы в уныние. Представьте — ничего кроме вечной смерти, весь мир — мертвое тело, одно огромное кладбище. Объяснение пришло потом, когда я встретила Алексея Федоровича Лосева и он открыл мне тайну бессмертия души и тайну Божественной любви к человеку, тайну трагическую.
Все смерть, да смерть… А жизнь, почему она так быстро проходит? В каждой книжке она уж очень скоротечна. Ну, совсем как сон (у Андерсена в одной из его умных сказок быстрее сна нет ничего). И моя жизнь, хоть не книжная, а настоящая, тоже наверное промелькнет, совсем как летние каникулы, долгие, но почему-то с неожиданно быстрым концом. А там, глядишь, снова школа и снова экзамены. И самое страшное — вдруг выпускной (на то и школа!). Вот ужас! И почему-то у меня решительно объединялись вместе образы школьного круговорота и жизни. Однако вопрос о жизненных каникулах и каком-то обязательном и неотвратимом экзамене так и остался до поры до времени неразрешимым. Опыт был мой совсем детский, но интуитивно, как я теперь думаю, правильный.
И откуда берутся эти вопросы? Наверное, для детей характерно их задавать.
Если вдруг я останусь совсем одна, девочкой (предчувствие?), что мне делать, куда деваться? Почему-то возникает образ из моей детской песенки о щуке, притаившейся в глубине озера. Проснется она и — конец счастливой рыбке. Такая щука всегда может подстеречь. Хорошо, если все-таки сама притаюсь. А где? В каком-нибудь уголке крохотном, в маленькой-маленькой комнатке (не думаю о том, кто мне ее даст), чтобы туда можно поставить маленькое-маленькое пианино (на нем ноты и книги) и диванчик (на нем спать, сидеть, читать), а в нем одежда и другие вещи). Я даже измеряла у нас в коридоре такое расстояние, но почему-то ничего не получалось.
Да и как жить? А никак. Позовут в школу — пойду, прикажут работать — пойду, но сама — никуда. Кто-то неведомый, думаю, поможет и направит. Вот такая замечательная утопия. А может быть, предчувствие некоей высшей силы, которую даже боюсь назвать?
И почему родилась я в России, а не там, где мои любимые книжные герои? Наверное, потому, что Россия огромная и самая безопасная страна: не провалится в море (как остров Англия), в ней нет извержений вулканов (как в Италии), а Камчатка далеко (я географию хорошо знаю и карту читать люблю), не появятся в ней африканцы или арабы (как было в Испании) и войны нет (а вот Франция и Германия все время неспокойны). Да, самое лучшее место для меня — Россия, большая и самая сильная, а самое спокойное место — Москва, где я живу.
Сколько же глупостей приходит в голову маленькому человеку, хотя он как будто вполне сознательный и книжки на разных языках читает! Но все-таки — ребенок. А взрослые ничего не подозревают, да им и знать не надо. Только испугаются. Я и молчу.
108
В нашей семье «метафизические» вопросы, как и общественно-политические, насколько я помню, при детях не обсуждались. В официальных докладах, текстах и речах отец не выходил за рамки современной ему идеологии. Иначе и быть не могло.