Почему-то я с большим удовольствием вспоминаю учителей своей новой школы и своих соучеников, хотя в дальнейшем, как ни странно, мы никогда больше не виделись — кто-то умер рано, кто-то погиб на войне, а другие исчезли незаметно; все были заняты своей жизнью, и она разбросала нас по разным городам и тысячеверстным пространствам.
А вот забыть не в силах старого учителя черчения и рисования, Леонида Митрофановича Колесникова.[118] Он учил еще моего отца. Чертила я плохо, и, качая головой, старик говорил: «Ну что же, девочка, ты так плохо чертишь, а отец твой так хорошо чертил!» Когда сдавали к зачетам чертежи, за меня это делали мальчики, а я только ставила свою фамилию, но Леонид Митрофанович делал вид, что ничего не замечает. Вот в этом и была прелесть школы — прошлое и настоящее смыкались, прошлое не умирало, все еще жило, несмотря на любое его искоренение. Или, например, наш географ — Ермаков Всеволод Васильевич (его квартира-музей на углу нашей улицы, в нынешние 1990-е годы противоборства осетин и ингушей кто-то взорвал дом — хозяева были ингуши). Он объехал (конечно, еще до революции) буквально весь мир, говорил на многих языках, заставлял нас рисовать карты, знать все проливы и острова, говорить с ударениями иностранными. «Ка́нада», «Бри́ндизи», «Це́лебес» — для нас особый шик. Географию мы обожали, и я даже теперь люблю рассматривать и читать карты Древнего мира (греки, римляне, Палестина) и нового. Всеволод Васильевич, страстный путешественник, пустился на свой страх и риск один через горы и перевалы на юг, в Грузию, когда немцы подходили к городу (они так и не взяли его, и жители не оказались в оккупации, то есть не стали бесправными при советской власти). Он, как подобает иным из героев Джека Лондона или Александра Грина, исчез: то ли убили бандиты (экипировка у него была старинная, заграничная), то ли сам погиб от голода, то ли попал под горный обвал. Совсем как у бессмертного Александра Грина, ушел по дороге в никуда наш строгий и чудаковатый географ. А химик — или, по-нашему, «Химера» — Александр Михайлович Москвитин! Добрый, рассеянный (это у него мы украли серу и жгли на печке), он постоянно нас бранил — химию мы не знали, но рассказы о великих химиках любили. Или математик, Николай Петрович («Никопёр») Мазуренко, — строгий, но снисходительный, особенно к моему принципиальному незнанию никакой математики. Ничего не поделаешь — неспособная я к этой науке. Задачи решать мне помогал дядя Леня, Леонид Петрович. Бывший реалист, он помнил все, что было связано с точными науками, — вот как замечательно учили в давние времена[119]. Когда задачи по геометрии (большие домашние задания) бывали безукоризненны, Николай Петрович делал невозмутимый вид и ставил отличную оценку, чтобы уравновесить жалкие тройки, а то и двойки, за контрольные. Зато счастливыми были часы русского языка и литературы! Разве забудешь Антонину Владимировну Тихонову (ее дочь Ирочка моя одноклассница, голос прекрасный, соловьиный)! Она наш классный руководитель. Но главный мой герой — Семен Федорович Андреев (его адрес домашний: Артиллерийская, 25, помню до сих пор — мы с ним переписывались, но об этом ниже). Энтузиаст, живой, быстрый, влюбленный в поэзию и в Маяковского. А мы за ним. Маяковского любили, знали, все читали и видели в нем начало героическое. Вот что значит учитель настоящий — увлечет, и не заметишь, как попал в ловушку. С трепетом читала я стихи поэта о Ленине и о том, что «жизнь пройдет, как прошли Азорские острова», и забывались невзгоды и слезы. Какое-то было колдовство. Пришлось потом расколдовываться. Семен Федорович погиб на войне.
А ученики? Круглые отличницы вроде Вали Полетаевой, меня не очень привлекали, хотя танцевала она танго на выпускном вечере с сыном министра местного МВД превосходно (вскоре папашу арестовали). Или тоже отличница, Валина соперница, Вера Минкина. Она приглашала меня домой: все хотелось узнать, почему и зачем я приехала из Москвы? Дома Вера с мамой говорили по-французски, правда, с русским прононсом, но я не растерялась и заговорила, как учила меня madame. Мать и дочь были несколько обескуражены. Зато скромная Ирочка Тихонова привлекала своей нежностью (умерли рано и она, и мать — чахотка); Ирочка Лотоцкая своей полной несовременностью (ходили вместе из школы — жила в самом конце нашей улицы) напоминала прежних институток. Главные забияки нравились мне больше всех: Светлана Шевандина — типичный мальчишка, мотоциклист (любимый ею спорт); Ира Ефимова — прекрасно воспитанная и вышколенная дома немкой, все у нее je m’en fiche, полное презрение к отличникам, которые, по ее словам, высиживают отметки задом (Sitzfleisch). Любимое ругательство этой бойкой девицы — она нас всех выучила — «Gesindel», а попросту «сволочь», но по-немецки как-то приличнее. Мне интереснее встречаться с Ирочкой Лотоцкой, «Лотосом». У нее хорошая, милая семья и хорошие книги. От нее я приношу сестренке детскую книжечку, о которой она помнит до сих пор, — «Приключения Грибуля».
Мальчишки есть, но они не очень принимаются в расчет. Очень уж кроток Сережа Рыпинский (выяснилось потом — мой тайный воздыхатель), очень уж здоров Роман, очень уж уныл Цаголов. Зато Сенька Уринов совсем не уныл, не здоров и не кроток, а настоящий псих — прыгает со второго этажа школы на улицу, и ничего — жив (потом встретились случайно в Москве, в общежитии на Стромынке, и разбежались в разные стороны). Предпочтение отдаю Борису Тибилову, жгучему брюнету, осетину, широкоплечему, сильному, положительному герою. Провожает меня из школы, дает серьезные советы, многое понимает. Когда расстались — я уезжала окончательно в Москву, — подарил мне большую толстую тетрадь в переплете (знал, что я сочинять люблю) и сделал надпись на первой странице: «Тому, кого люблю как друга и уважаю как сестру». Увы, когда нас, студентов, эвакуировали из Москвы, многое пришлось бросить, и тетрадь для моих будущих сочинений осталась в общежитии на Разгуляе. Но первую страницу я вырвала и уничтожила. Так распростилась я не без печали со школьным прошлым.
Наступило 26 октября 1937 года. Мой день рождения — 15 лет. День всегда долгожданный и радостный. В юности не понимаешь, что такое поток времени, безвозвратное время.
Кажется, что путь куда-то вдаль бесконечен, и ты сам такой же бесконечно идущий по дороге путник. Совсем как в горах (это мне ближе, чем степь). Идешь постепенно вверх, повороты, перевалы, а все-таки дорога неустанно ведет вверх, и путник рад — достиг вершины. Глупая юность. Недаром на кольце Соломона: «Все проходит». Да, жизнь проходит. Какие вершины? А не хотите ли бездны? В горах их много, и меня девочкой они страшили, я их навидалась в Дагестане. А все-таки радовалась дням рождения. Может быть, надеялась, что за поворотом некто встретится, с кем вместе пойдем дальше? В моем совсем юном возрасте скорее была чистая радость, оставшаяся с детства, — поздравления, подарки, любящие родные лица.
Однако чистая радость ушла. Я почти сирота. Спасибо дяде и тетке, что приняли, приютили, кормят, учат, опекают, а то, что в доме этом убого и тетка на галерее в каком-то жалком мангале (ведро, обложенное кирпичом) варит всегда подгоревшую кашу, — это пройдет. Запомнится только наш садик, совсем как у древних римлян. Со всех сторон стены, а вместо крыши синее жаркое небо и под ним, благословенным, расцветают розы — розовые, алые, кремовые, белые, желтые; падает с деревьев алыча, темно-кровавая и цвета маленьких солнышек, и жасмин с сиренью под стеной, и акации, а цветов не перечесть — и все такие простые, домашние: гелиотроп, портулак, венерин башмачок, колокольчики, резеда, шпажник, ночная красавица, фиалки, левкои, львиный зев, флоксы, розовый и белый табак, алые маки, желтые лилии, маргариток целый ковер, ноготки (это потом, когда вернется мама, подымут сиренево-розово-голубые и нежно-зеленые головы гордые гортензии), даже папоротники и громадные лопухи. Хороши они под водосточной трубой. Свой мирный, ласковый садик — три ступени с галереи, или, что то же, с веранды, и ты в раю. Конечно, не сравнить с садом у наших друзей, двух сестер из когда-то большой исчезнувшей семьи. Там в саду зреют персики, груши спелые падают наземь и виноградные лозы плетут прихотливый узор, а мы, добравшись до таких сокровищ, никак оторваться не можем[120]. Нет, нет, я нисколько не завидую, а только удивляюсь, как можно сохранить в столь тяжелые времена и удивительный дом (он в самом центре города), и такой роскошный сад.
118
Это дед нашего владикавказского друга и соседа Владимира Николаевича Жданова, профессора русского языка в университете Саппоро в Японии, где он живет много лет со своим семейством. Все четыре дочери совершенные японки, да две и родились там.
119
Надо сказать, что в математике все Семеновы были сильны, несмотря на страстную любовь к литературе и языкам. Сергей Петрович — доктор технических наук и поэт, Всеволод Петрович — финансист и эпиграмматик, хороший математик и моя мама Нина Петровна; моя младшая сестра колебалась в выборе — то ли физмат, то ли филфак, и второй пересилил.
120
Теперь уже и хозяйки дома умерли, и редкостный дом — настоящий музей — разорен, наследников не осталось. Отец Лидии Кузминичны Компаниец, владелец банка, богатый человек, любил путешествовать по всему миру, дочери учились в Швейцарии, сыновья погибли в революцию. Я настолько была захвачена красотой этого редкостного дома, что когда вернулась мама и стала с большим трудом приводить в порядок родительский кров, то она по моей просьбе купила у Лидии Кузминичны прелестный орехового дерева туалетный столик. Теперь он, а также старинные кресла и зеркала привезены в Москву моей младшей сестрой.