Тут же стала вспоминать о другой елке в Кремле, в роковом 1937 году. Как папа не хотел туда ехать, но надо было показаться на этой особой, закрытой для чужих детей, кремлевской елке. Там был замечательный кукольный театр, но девочке не захотелось его смотреть, она не отходила от отца и не радовалась. Наверное, предчувствовала. И тут же вспомнила о другом знаменитом кукольном театре Образцова, куда она с мамой пошла на спектакль о Буратино. Ребенок уже читал в «Пионерской правде» это сочинение, наполовину не Алексея Николаевича Толстого (всему миру был известен Пиноккио К. Коллоди[131]). Так хотелось посмотреть любимых героев в театре кукол. А билетерша не пускает, ребенок мал, будет мешать, нельзя. И что вы думаете? Нина Петровна просит телефон и звонит в Центральный комитет партии, своему Алибеку, и жалуется на вопиющую несправедливость. Дирекция театра реагирует немедленно — Миночка с мамой торжественно заняли свои места.
Пока малютка наша после дороги заснула, от Ольги узнаем еще одну печальную новость. Брат мой, Махач, взят в детский дом. Зная его нрав (а он пошел в своего деда, Алибека «бешеного»), понимаю, что путь его будет тяжел и чреват последствиями непредсказуемыми. В августе (то есть через полгода) я получаю письмо из Рыбинска (14 августа 1938 года). Брат мой бедный находился там в детском доме. Взять его к себе даже добрейший дядюшка не решался. Тот краткий срок, что мальчик жил в доме Семеновых, запомнился им навсегда. Рады были бесконечно его самовольному отъезду в Москву к матери. Брат пишет, что его переведут из Рыбинска «ближе к Москве». 26 сентября старший, Мурат, сообщил мне, что Махача приговорили к пяти годам тюрьмы, но будто бы «пока все обошлось». Что же все-таки там произошло? И где? «Ближе к Москве» или в Москве? Или приговор был условный? Мне никогда ни старший, ни младший не говорили ни слова. Мурата в это время приняли в Юридический институт со стипендией 143 рубля. Где мама, никто не знает. Ходят слухи (это пишет Мурат), что она в Махач-Кале. Полная неизвестность. Явно назревают новые тяжелые события. И вот она — новость. Махачик сообщает мне в письме от 8 декабря 1938 года о женитьбе Мурата (ему 19 лет) на своей соученице по школе, Лиде Киселевой, отчаянно влюбленной в него не один год. Проследить скорбный тридцать восьмой год в жизни Махача можно по его письмам к маме, которая только в 1939 году наконец сообщила свой лагерный адрес.
Из Москвы 18 сентября 1939 года мальчик писал матери в лагерь (значит, он тоже получил ее адрес) о том, как 5 января 1938 года его некий «штатский мужчина» привез в Даниловский распределитель (видимо, имеется в виду Данилов монастырь — почему-то в монастырях советская власть обычно устраивала колонии для беспризорных), и затем через неделю их, нескольких таких же несчастных ребят, в сопровождении парочки военных (вдруг пустятся ребята в бега), отвезли в Рыбинск. Пока ехали, «всю ночь мне не спалось», — пишет Махач. Да разве заснешь, не зная, что тебя ждет в почти что лагере, который назывался весело «Имени 1 мая». Младший получал от меня и Миночки письма, обе мы посылали брату стихи и рисунки, Миночка, как обычно, куколок. Правда, в детдоме разрешались походы на Волгу, а зимой — коньки и лыжи, так что, может быть, и оправдывалось нечто радостно первомайское в этом детдоме?
Только через год старший брат забрал Махачика домой. Дверь ему открыла поселившаяся в двух комнатах нашей квартиры доносчица, сексотка, почетная пролетарка, делегатка VIII Чрезвычайного съезда Советов в 1936 году (когда принимали новую Конституцию) — некая Гулютина (живет в нашем дворе, но ей улучшили жилищные условия, предоставив вдобавок и нашу площадь).
Мальчик пошел в школу, читает много, записался в библиотеку, что в нашем замечательном соседнем парке. Дома книг нет — все книги исчезли: какие забрали гэпэушники, какие продала мама, а кое-что спрятала у тети Тамары. Наш дом без книг — это что-то небывалое[132].
А мальчик пишет матери: «В будущем я хочу стать писателем» и посылает ей в письме свой рассказ «Осень». И в нем: «Осень чувствовалась везде… Где ты, краса лета?.. Все как будто заснуло, умерло… аллея усыпана скрюченными листьями… Они, казалось, мучились… Холод сковал их… только угрюмые сучья качались от ветра…» Это прогулка брата в нашем любимом парке. Сам он еще совсем юн, но уже осень его наступила, и в нем скоро заснет жизнь, умрет.
Пишет он матери через несколько дней, 29 сентября: «Я соскучился по тебе… Учусь в 6-м классе… в школе веду себя хорошо и стараюсь как можно больше учиться…» Он мечтает о возвращении матери, о том, как отслужит два года в армии и пойдет в институт, как встретится с Азой и уже большой Миночкой, думает о них, думает о матери: «Я читаю каждое твое письмо и знаю, что тебе трудно жить».
И снова 27 октября пишет дорогой маме. Написал рассказ «Гуниб» и послал на конкурс (какой? неизвестно). Получил «отлично» за изложение «Песни о вещем Олеге». И решительно утверждает: «Я уже окончательно решил стать писателем. Кончить 10 классов и, отбыв воинскую повинность, поступить в литературный институт. Кончив его, я стану писателем. Но до этого придется десяток лет упорной борьбы».
Но что же, что же столь роковое случилось, если он в этом письме посылает такие строчки?! «Вот тебе мой стих» — как это по-детски «стих», а ведь мысль человека умудренного:
Да, жизнь его скоро погаснет, не успев даже расцвести[133]. Эти стихи брат написал при мне, и я их переписала в свою крохотную записную книжечку. Она хранится у меня до сих пор.
Самое главное, Махач ни разу не пишет о своем житье вместе со старшим братом и его женой Лидой. Такое впечатление, что Махач эту новую странную семью не признает. Она для него не существует. Лида совсем не нашего круга человек, чуждая по происхождению, культуре, складу характера, духовным запросам (да их и нет), привычкам. И первый знак — равнодушие к книгам, о науках я и не говорю, о них скажу ниже. А уж как жена Мурата не терпит нового родственника, можно себе представить, да с его гордым и независимым нравом и с его врожденной пылкостью и талантливостью. Я, между прочим, в свое время тоже подвергнусь испытанию. И мне придется бежать от чуждого мне мещанства, обывательских прописных истин, глухоты умственной и сердечной. Глубокое одиночество сквозило в письме младшего, мне посланном 8 декабря 1938 года. И я записала тогда же: «Думаю, что мы не станем друзьями с невесткой Лидой». Так оно и оказалось, хотя Лида и прислала мне родственное письмо. Но это уже особая история[134]. А печальный путь моего бедного младшего брата не мог иметь хорошего конца к горести и моей, и моей мамы. Мы, единственные, его любили, но одна — узница лагерная, а другая — беспомощная, лишенная родного дома девчонка…
Да, Ольга совсем нерадостная вестница. Но, несмотря на январь, несмотря на вести одна другой печальней, встреча родственная, полная воспоминаний о былых днях моего рождения и непременных подарках, среди которых тонкие духи и безделушки — дары Олечки Поленц. И мы, обнявшись, идем на солнышко. Да, да, здесь в январе сияет солнце, с крыши самая настоящая капель. Какой снег? Снег как выпадет, так и растает. Здесь, в городе, погоду делают горы (это нам еще географ разъяснял). Они нависли над бывшим Владикавказом. Совсем как будто рядом Столовая гора. И правда, настоящий праздничный стол, накрытый скатертью-самобранкой (географ наш видел такую же, и тоже Столовую, в Южной Африке, в стране буров, о которой мы в детстве читали в книжке «Капитан Сорви-голова»). А над всеми горами — величавый Казбек, величавый и вечный. Вот он и насылает, совсем как древнегреческий Зевс (тот у поэта Архилоха «дождит» и веет вьюгами), снег, дожди (город славится невероятным количеством осадков), ливни, грозы, ледяные лавины, скрывая свой суровый лик туманной завесой. Но смилуется, улыбнется — каждая морщинка, каждая складочка будто видны на его вершине — и все окрест светится и сияет, пусть и в январе.
131
Коллоди — псевдоним К. Лоренцини (1826–1890). Сказочная веселая повесть о приключениях деревянного человечка Пиноккио вышла в 1880 году. Итал. Pinocchio — кедровый орех, pino — сосна, кедр. У А. Н. Толстого героя зовут Буратино, имя которого никак не связано с деревянным человечком. Итал. burattino — кукла, марионетка.
132
Замечу, что когда мой брат с семьей стал жить отдельно, то в его квартире никогда не было книжных полок, шкафов, вообще книг (от них пыль). Лидия Макаровна ничего не читала, кроме юридических кодексов и постановлений (она тоже юрист). Мурату хотелось Чехова, и он просил меня купить полное собрание, что я и сделала. Это было его единственное чтение. Чехов — очень характерен для моего брата, он ведь сам был, как чеховский герой, — «жизнь не удалась».
133
Письмо написано на следующий день после моего дня рождения. Мне — 17 лет, и я приехала в Москву, чтобы здесь закончить школу. О дальнейшем читайте ниже. Письма Махача к маме и его стихи опубликовала в виде своих воспоминаний-рассказов моя племянница (дочь Мины Алибековны) Елена Тахо-Годи. См.: «У мирного порога моего», в журнале «Звезда», 2006. № 3. С. 26–27. (Целиком воспоминания занимают с. 6–57.)
134
Семейные неприятности продолжились с известия от 18 июня 1939 года, что Мурат забрал у тети Тамары хранившуюся у нее мамину меховую шубку и подарил своей жене. Какая простота нравов у любящих родственников! Зачем матери шуба, если она в лагере? Может и не вернуться. А шуба нужна сейчас, здесь. И другая родня — все тот же путь. Тетя Валя продала все костюмы погибшего Ахмета Рзаева, мужа своей сестры — лагерницы Фатимы (она вместе с мамой). Брат моей матери, Всеволод, тоже продал костюмы моего отца, отданные ему мамой на хранение. Какие тут родственные чувства, деньги нужны сейчас же! Чего уж Мурата и Лиду осуждать?! А осуждали с восторгом дядя Сережа с супругой, те самые, что будут обкрадывать мою мать во время войны. До чего же все это противно. И зачем я вспоминаю эту гадость? В науке все факты важны. А жизнь сложнее всякой науки. Поди — разберись. Во всяком случае, написала я Мурату злое, злобное, горячее письмо — обида за мать. Все оскорбили друг друга — хорошее начало новых родственных отношений.