А тут и война пришла. 22 июня — в тот самый день и месяц, когда увели отца в 1937 году. Запомнила этот день навеки. Пришла война для нас, студентов, совсем неожиданно. Узнали днем на занятиях, и мальчишки тут же побежали записываться добровольцами, но студентов пока не брали, а мы, девчонки, тоже сразу в медсестры. Все происходило с невероятной быстротой, но ощущения скорого конца войны не было. Нет, нам казалось, что долго-долго никаких мирных дней не увидим. Не помню, чтобы вслух выражали признаки особого патриотизма, произносили речи. Нет. Просто пошли записываться добровольцами. Больше задела, и очень сильно, отмена стипендий для всех, независимо от успеваемости. Тут же многие из ребят стали искать работу, занятия пропускали, а некоторые вообще бросили институт и разъехались по домам.

Наша небольшая компания бодрилась и делала незаинтересованный вид — ну что там война, ничего, поживем еще. Иной раз собирались вместе поболтать, повеселиться, что-нибудь вкусное поесть — пока всего полно в магазинах, еще только начало. То собирались у одной подружки — квартира пустая, то у другой — в доме Нирнзее, доме примечательном, самом высоком в Москве, где длиннющие коридоры, устланные красными дорожками, и всё двери, двери, двери, а за ними отдельные маленькие квартирки[163]. В той, где мы собирались, две комнаты, отделенные аркой, и забавная маленькая кухонька. Зато вид в окно замечательный — высоко, вся Москва перед тобой. Воображаем (до чего же наивно, по-детски) «пир во время чумы». Как же, на столе пирожные и бутылка вина (вот так пир!) марки Шато Икем — якобы французское. Такого вина я больше никогда не встречала[164]. Но и этого мало. Бегаем в оперетту, в сад «Эрмитаж». Там ставят бессмертную «Сильву» Кальмана. Героиню играет известная чешская актриса с русской фамилией Стефания Петрова (только ударение на первом слоге). Отец героя — великолепный Ярон[165]. Постановка блестящая. В разгар действия — воздушная тревога. Не думайте, что все разбежались или попрятались. Нет. Вышли в сад под деревья. Тревога быстро кончилась, к счастью, и мы успешно дослушали и досмотрели любимую оперетту. Наслаждались в Художественном «Пиквиком», а в ложе справа сидел Антони Иден (лорд Эйвон) — министр иностранных дел Великобритании, нашей союзницы. Вспоминала, как с родителями смотрела «Дни Турбиных», и в ложе — наше правительство. Вспоминала, как с отцом слушали скучнейшую грузинскую оперу Палиашвили «Абесалом и Этери» в Большом, и в ложе сидел Сталин (была декада грузинской культуры).

А тут — вовсю идет война, настигает нас.

Уже заклеивают окна бумажными полосами (от взрывной волны), ставят ящики с песком у подъездов под стенами домов — от зажигательных бомб: песок будет их гасить. Но, думаем мы, ведь их еще надо поймать и сбросить в песок, значит, придется лезть на крышу и дежурить, скорее всего ночью. Тут мы задумываемся, и особенно когда неожиданно среди ночи раздается вой сирен, лучи прожекторов скрещиваются в небе, гул летящих самолетов, выстрелы, видимо, зениток, падающие осколки непонятно чего, то ли бомб, то ли сбитых самолетов. Ужас охватывает нас, но вот и отбой дают. Что же случилось? Неужели немцы так дерзко прорвались в Москву? Да ничего не случилось — это пробная тревога. А ну-ка посмотрим, как поведут себя москвичи? Для москвичей же, особенно старшего возраста, — испытание тяжелое. У кого обморок, у кого дыхание перехватило, у кого сердечный приступ. Впоследствии мне рассказал Алексей Федорович Лосев, что его учитель по университету, близкий ему человек, уже старик, известный ученый и член академии наук СССР Николай Иванович Новосадский скончался от сердечного приступа в эту замечательную ночь имитации вражеского налета.

В институте у нас, как и всюду, в расписании — военное дело. Обычно мы с презрением к нему относились, подумаешь — разбирай да собирай какие-то железки, и я — самая отстающая, обычно или незачет (пересдавала потом), или едва-едва натянут «тройку». Да и наши военруки хороши — двух слов связать не могут, неотесанные. Но теперь всех обуяла страсть — к войне будь готов! Всегда готов! И куда лень делась и куда исчезло презрение? Да и военруки вдруг стали совсем другие — по-человечески говорят, разъясняют каждую мелочь, показывают образцы стрелкового оружия, хвалят. Все это, конечно, давно списанное с армейских складов, но все-таки не железяки. Мы с азартом ходим на некогда нелюбимые занятия. И я, двоечница, быстро, буквально с закрытыми глазами, собираю и разбираю затвор винтовки (это пустяки), а главное, — достаточно примитивный пулемет. На медсестерских занятиях старательно испещряем тетради записями, но главное, учимся держать в вытянутой руке самый настоящий тяжелый револьвер, уж какой системы, не помню (наверное устаревшей). Очень горжусь, что рука не дрожит — вот бы выстрелить, и каждый ждет похвалы от инструктора. Но когда ведут нас в обычную больницу, чтобы там на живых людях делать уколы, то все наставления летят прахом. Уколы делать так и не научилась: видите ли, боюсь уколоть живое тело — вот глупая! А когда увидела мертвое, да еще на полу, какое-то серое и под серым грубым мешком, то стало тошно, и я чуть не потеряла сознание. Вот вам и медсестра военного времени. Нет, это не для меня. Противогазы мы дружно выкинули, а сумки из-под них оставили. Очень удобно для самого необходимого.

Тем временем стали нас переселять с места на место. Стромынку забирают под госпиталь, всех рассовывают, кого — куда. Сидим в какой-то школе на окраине. Уже на Москву начались налеты, а мы на первом этаже, в вестибюле. Прижались друг к другу, сердце сжимается. Грохот, бах, бах, так и кажется, что сразу в тебя и — конец. Темно, зябко, пытаемся о чем-то говорить, чтобы не слышать грохота. Удивляемся одной из наших девчонок — в Париже родилась, вот те на. А мы и не знали. Да как же ее не арестовали — первая мысль. Да, да, в паспорте так и стоит — место рождения: Париж. Потом уже не удивлялась, когда другая — родом из Харбина. Живут, оказывается, — пока. Еще неизвестно, что с ними дальше будет. Нет, никакой мне заграницы не надо. В анкетах писала с особенным удовольствием — за границей родственников нет. Зато свои — лагерники.

И снова школа, уже другая. Классы светлые, школьников почему-то нет. Мы, студенты, вместо них. Везет нам на школы, еще встретятся на долгом пути. В этой мне нравится. Лежим на каких-то тюфяках прямо на полу, но зато за загородкой. Мы в школьной канцелярии расположились. Ничего, кроме тюфяков. А вещи-то наши где? На Стромынке, конечно, в камере хранения. С собой самое необходимое в сумках противогазных, в авоськах. В те времена это очень важная часть человека. Именно часть. Без авоськи — никуда, и какие-то кулечки, бумажные, газетные. Еще не дожили до эры полиэтиленовых пакетов, у нас простота нравов. Едим тоже попросту, очень вкусно, одно и то же каждый день два раза. Порошок клюквенного киселя разведешь в стакане кипятком и уплетаешь с хлебом. Порошок этот — самое дешевое, и он всюду, и даже маленькие кубики киселя есть, еще лучше. Наверное, в Москве запасены на всякий пожарный случай горы этих кубиков, теперь их «выкинули» — продают. Но с хлебом не так просто — уже в июле ввели карточки. Иной раз соберемся — и за город, хоть немного отвлечься и развлечься на природе, подальше от толп, заполняющих улицы и довольно возбужденных. Чего-то ждут, чего-то опасаются. Большей частью бегают по рынкам, рыночкам, магазинчикам, пока еще покупают, расхватывают. В первую очередь мыло, соль, спички — известный аварийный набор. Нам же ничего не надо. Мы свободные птицы, ничем и никем не обремененные. Надо сказать — ощущение интересное, совсем особое. Главное — все вместе, ты не один, что, между прочим, одиночества внутреннего не исключает.

Но вот мы снова переезжаем, прихватив противогазные сумки и авоськи. Попадаем в самое интересное место, к Петровскому бульвару, в бывший «Дом крестьянина». Да ведь это знаменитая Трубная площадь, дореволюционная Труба[166], где продавали птиц и где по всем переулкам и закоулкам — подозрительные заведения (читайте Куприна «Яму» и бытописателей Москвы). А тут вдруг гостиница для приезжающих в Москву крестьянских ходоков, как будто на белом свете есть еще живой крестьянин. Он — анахронизм. Всюду коллективы и колхозы. Так вот в страшные дореволюционные времена в этом длинном-длинном вдоль бульвара доме (на углу бульвара и Неглинного проезда) помещалось известное увеселительное заведение. Соответственно, и дом построен удобно — коридоры длинные, длинные, путаные, путаные — лабиринт. И всё двери, двери, двери — отдельные кабинеты для клиентов-посетителей с дамами. Есть и залы — видимо, бывший ресторан, бывший для танцев и еще какие-то бывшие. Всех нас расселили тоже по бывшим кабинетам, и мы ходим друг к другу в гости, собираемся маленькими компаниями; окна черной бумагой плотной закрыты, да еще шторы, и в комнате тепло — ведь лето, и уютно. Кто гитару перебирает, кто подпевает. Ну и что, если война, если грохот за окном и бомбы падают? Мы молоды, и вместе не так страшно. Уже вражеские самолеты летят к Москве, а у нас уютно и дружно. Правда, по лабиринту коридорному одному ходить жутко и холодно — полы выложены камнем (ковры исчезли с великим Октябрем и посетители сгинули). Ни души, все по своим каморкам. Заслышишь шаги вдалеке, неприятно, знобит. Кто идет? Войти с улицы может любой. Ходим поэтому по два-три человека и разговариваем громко: если чужой, пусть не приближается.

вернуться

163

Дом строил в 1912–1914 годах архитектор Э. Р. К. Нирнзее в Б. Гнездниковском, 10. Дом для холостяков и маленьких семей. В доме была общественная столовая, на крыше — ресторан и место отдыха. В подвале в 1915 году поселилось театральное кабаре «Летучая мышь».

вернуться

164

В воспоминаниях князя Сергея Евгеньевича Трубецкого «Минувшее» (Париж, ИМКА-Пресс, 1989) я с удовлетворением прочитала, что на званых обедах князей Трубецких и Щербатовых подавали только заграничные вина (русское пить неприлично) — бордо, «красное и белое, — и, надо сказать, — пишет автор, — что такого Сотерна или Икема, который я пил у нас и у других в России, во Франции мне пить не приходилось» (с. 18). Значит, и мы оценили Икем (один из сортов бордо). С. Е. Трубецкой — сын философа Евгения Николаевича Трубецкого, которого знал А. Ф. Лосев и у которого в Московском университете учился мой отец.

вернуться

165

Григорий Маркович Ярон (1893–1963). О его постановке «Сильвы» (он еще и режиссер) 1941 года см. в Музыкальном энциклопедическом словаре. М., 1990 (ст. «Ярон»).

вернуться

166

Название Трубная площадь произошло от водосточной трубы, через которую текла река Неглинная, в 1817 году заключенная в подземную трубу. На углу площади и Цветного бульвара находился в 1980 году дом Политпросвета МГК и МК КПСС, с 1997 года Общественно-политический центр. На месте этого дома были ночлежка, описанная Вл. Гиляровским, и трактир «Ад». Примечательно, не правда ли?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: