Улица широкая, на ней мальчишки любили играть в лапту. Была такая вполне безобидная игра с мячом. Но близко к дому не приближались. У нашего парадного входа — милиционер в полосатой будке: Алибек Алибекович, мой отец, в одном лице нарком юстиции, просвещения и прокурор республики — сказалось его университетское прошлое. Правда, как-то само собой отпали и прокурорство, и юстиция — очень уж гуманным оказался Алибек Тахо-Годи, без революционной жесткой хватки. И слава Богу, что никого не приговаривал к принудработам, тюрьме или расстрелу. Но даже и с просвещением не угодил, уж очень был последователен и нетороплив в своих преобразованиях, внимателен, без наскоков.
А высшие власти требовали, чтобы все сразу читали, писали, общались на каком-то общедагестанском языке, а может быть, и на каком-то более значимом. А какой выбрать — лучше и не думать. Их не меньше тридцати, не считая диалектов, и каждая народность, а то и каждый аул стоит за себя, как за самого главного[41]. Бедный отец, сколько сил вложил в это просветительство, да так, что уезжать пришлось в 1929 году! Хорошо, что вызвала Москва. Там ценили до поры до времени, а потом — конец. Но деться ведь некуда. Где бы ты ни был, карающий меч бдительного ЧК — ОГПУ и т. д. и т. п. все равно тебя найдет и прикончит. Но все это еще впереди. А пока мы, дети, или забавляемся в саду, где увитая виноградом беседка, или играем с черной собакой Жучкой, ловим скорпионов — их много, или пробираемся к сараю, где жует свою жвачку добрая корова Манька. Она кормит нас, троих детей — Хаджи-Мурата, Азу и Махачика, младшенького, — молоком. Бедная, как она плакала! Да, слезы катились у нее из глаз, когда ее, заболевшую чумой, уводили со двора и никто не мог ей помочь. И мы плакали, провожая нашу красавицу.
Конечно, хорошо в виноградной беседке, где спелые гроздья сваливаются прямо в рот. Но в один прекрасный день, запомнила на всю жизнь, сидела я на песочке и что-то там выводила, как вдруг у меня выпал молочный зуб и так хорошо улегся на песочке. С удивлением смотрела я на такое чудо и побежала рассказать маме. А маму сразу не найдешь. Дом хоть и одноэтажный, но большой, с разными таинственными закоулками, комнаты анфиладой — очень удобно для игр. Из большой залы, с таким же большим ковром на полу, переход в такую же обширную столовую (родители привечают приезжих по делам земляков отца, да и в доме всегда кто-то воспитывается, гостит и кормится), вблизи столовой буфетная, а дальше наша детская, родительская спальня, кабинет отца, да есть еще и комната няни с огромным сундуком и много других закоулков для насельников этого дома.
Мама обожает цветы, цветущие кусты и цветущие деревья. Ее гордость — гигантская роскошная финиковая пальма в огромной кадке, охваченной железными обручами, и олеандры, по-моему, вечно цветущие. Я уж не говорю о комнатном жасмине в горшочках: беленькие, как звездочки, цветочки. Таких не бывает у садового жасмина, и аромат небывало-тонкий. А кусты сирени — лиловой, белой, махровой — в фаянсовых цветных сосудах! Этот домашний сад в застекленной веранде, видимо, напоминал моей матери маленький очаровательный внутренний садик ее родительского дома, как в римской усадьбе. Какие там были цветы, кусты, деревья — и все цвело! А какие ароматы! Я их еще застала, приезжая к маме в послевоенные годы. Теперь все это в прошлом. Ушло. Исчезло бесследно.
Вспоминаю примечательный эпизод из наших домашних игр. Мы перебрасываемся бархатными и ковровыми подушками из комнаты в комнату. Швыряем эти довольно увесистые подушки втроем, два брата и я. Вполне усердно, да так, что в столовой разлетается на кусочки прекрасная хрустальная зеленая ваза. О, ужас! В перепуге, благо взрослых нет, собираем куски, тайно выносим во двор и также тайно — в мусор, набросав сверху какие-то упавшие абрикосы и кусочки дерна. Конечно, наше преступление открывается, но нас ждет не наказание, а пощада. Наказанием была наша больная, замученная виной совесть. Родители поняли.
Один из самых ярких эпизодов — Рождество. Хоть отец и член партии, но как-то по инерции соблюдаются некоторые ритуалы старого времени, такие как Рождество с елкой, под видом Нового года, Пасха с куличами.
Елка в большой зале, вся сияет, играет, светится серебром, золотом, огоньками, цепями, орехами, хлопушками, блестками снега. Но что происходит вокруг — не помню. Зато вижу круглый рождественский стол с большими подносами орехов, изюма, халвы, жареных каштанов (больше я таких вкусных никогда не пробовала, а может быть, так казалось), каких-то тянучек, фиников, инжира, вкуснейших конфет. Кто постарше, орудует щипцами для грецких орехов, а фундук смельчаки раскалывают прямо зубами.
Еще мелькает картина. Буфетная, длинная комната рядом со столовой. Стоит тоже длинный стол и на нем, о, чудо, стоят в ряд куличи, и так называемые бабы — одна больше другой. Покрыты полотенцами, вышитыми красными и черными петухами крестом, — наследие казачьих тетушек и бабушек.
Или вечер. Мама сидит за палисандрового дерева пианино с зажженными свечами, молодая, красивая (сохранилась фотография). Редкий случай. Она вся в нас, детях, а мы вечно болели, особенно горло (сказывается песок и ветер). Тогда нас везут на лечение недалеко от города, в виноградники. Это Тарки, бывшая резиденция шамхала Тарковского[42]. Едим виноград в таком количестве, забыв все правила и наставления, что у нас начинает першить в горле. А то после очередной ангины едем в другое прекрасное место с горячими источниками под названием Талги. Там мой отец, Нажмутдин Самурский и Джалал Коркмасов провели июльский день 1925 года с Фритьофом Нансеном, знаменитым полярным исследователем и общественным деятелем, заботившимся об обездоленных, разоренных войной и потерявших родину людях[43]. Нансен прибыл сюда У из Владикавказа вместе с моим отцом. Там Нансен остановился в доме Семеновых на Осетинской, 4, доме моей матери. Нансен, приехав в Советскую Россию, не забыл и Дагестан, гостил у нас, посетил музей, дело рук моего отца, и оставил там восторженную запись. Бюро Ассоциации Северокавказских краеведческих организаций, председателем которой был отец, избрало Ф. Нансена почетным членом Ассоциации. Также и Совет Дагестанского исследовательского института, где директором был Алибек Алибекович, избрал Ф. Нансена своим почетным членом. Великий путешественник выразил моему отцу сердечную признательность и благодарность (см. газету «Красный Дагестан» от 19 июля 1925 года).
Летом, когда царит особая жара, прожигающая землю и кости, мы отправляемся в Кисловодск в особом вагоне, окна во всю стену, чтобы обозревать окрестности. Там мы с родителями живем на даче с цветными стеклами, а мама принимает в тени под деревьями воздушные ванны. Но мама все не может забыть, как мы уезжали в Кисловодск без отца. Он, как всегда, опоздал, задержавшись по делам, и поезд ушел в Кисловодск с нами одними.
Недолго думая отец приказал подать вороных рысаков и пустился догонять поезд, благополучно соединившись с нами на одной из станций. Кстати сказать, эти самые вороные (их называли «исполкомовскими») однажды понесли нас, детей, вместе с мамой, и плохо бы нам пришлось, если бы не отец, буквально остановивший обезумевших лошадей. Ведь отец — атлетического сложения, а вместе с тем мягкий и ласковый в обращении, красивый, добрый, заботливый; он всегда напоминал мне о временах героических и рыцарственных.
О поездке в Кисловодск напоминает замечательная фотография, на которой у прохладного водопада мой брат Мурат, в матроске и тюбетейке, сам еще маленький мальчик, держит очень серьезно на руках светловолосую малютку[44] в окружении резиновых игрушек, очень удобных для того, чтобы засовывать их в рот, жевать и сосать.
Есть и еще снимки — как хорошо, что они сохранились. Мама и папа вместе с нами под деревьями — все в белом. Папа лежит на ковре, а мы, как котята, около него, загорелые, будто чумазые, страшненькие, беззубые — ну прямо негритята. Или наоборот, все очень чинно: стоим в ряд, я в платьице с пышным бантом, а Махачик в любимой матроске, этакий блондинистый бутуз. О, если бы знать! Эта детская матроска хранилась мамочкой, столько всего пережившей. Она завещала положить ей эту матроску в подушечку под голову в гроб. Но однажды тихо взяла эту матросочку и вместе с другими неведомыми реликвиями завернула все вместе, сложила в коробок и закопала тайно в саду. Там будет надежнее, а волю ее вряд ли выполнят, скорее всего забудут. Она предала земле свое дитя, которое не смогла сама похоронить.
41
В школе, когда начал учебу мой старший брат, изучали так называемый тюркский, который пытались сделать как бы интернациональным. Это азербайджанский вариант турецкого языка. Но потом прекратили.
42
Между прочим, поэт Арсений Тарковский и знаменитый кинематографист, его сын Андрей происходят из этого владетельного княжеского рода.
43
Сохранилась в нашем архиве фотография — все в белых костюмах, весело смеются. См. также: Нансен Ф. Глазами друга. Махачкала, 1981. С. 7, 28, 29.
44
В детстве мы все были светловолосыми. Потом стали темнеть. Единственным настоящим светлым блондином остался младший брат Махач (Магомет Али). Он пошел в родню Алибека, светлых с рыжим оттенком Далгатов в молодости, Гамида и Абдурагима. В архиве мамы в перевязанных ленточкой пакетиках хранятся наши локоны.